ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 


– Какая станция? – спросил Керенский дремлющего Чернобородого.
– Мелитополь.
– Уже? Как скоро. Третий день всего едем – и уже Мелитополь. А раньше какое безобразие – чуть не 15 часов нужно было тащиться. Нет, что касается порядка и системы, то в большевизме есть хорошие семена. Конечно, я террора не одобряю… и удушение печати не одобряю… А что рабочие стали хорошо работать – это нужно коммунистам отдать должное.
* * *
Ехали, ехали.
– Какая станция?
– Харьков.
– Уже? Да ведь только двадцать первый день едем. Мальчик, какая у тебя газета? Коммунистическая? То-то. А если бы была белогвардейская, я б тебе штанишки спустил и по спине похлопал – таково больно: не торгуй белогвардейщиной! Конечно, я террора не одобряю, но с печатью, по-моему, поступлено правильно. Действительно: если меня же, правителя в моей же стране, ругают – неужто я буду молчать? Нет, товарищи, нужно войти в положение Ленина и Троцкого!!! Им тоже не сладко бремя власти. Для народа только и взвалили себе на плечи.
– Тула!
– Тьфу ты, черт! Это не товаро-пассажирский, а какой-то поезд-молния, прости господи! Второй месяц всего едем, и уже Тула. А почему так быстро? Потому что рабочий народ в страхе божьем держат. Некоторые говорят: «Террор, террор!» А что такое террор – и сами не знают. Террор, да ежели с толком применять – так это первая штука. Я не спорю, без толку не нужно… Меня, например, скажем – за что трогать? Никому я зла не делаю, советскую власть уважаю, давеча даже их во дворец Кшесинской пустил: живите, мне не жалко. Я такой человек. Я – добрый. Я знаю – коммунисты хорошие люди, тихие и хмельным не зашибают. Что это за станция, товарищ? Москва? А скажите, товарищ, как пройти на то место, где похоронены усопшие при исполнении обязанностей наши товарищи-коммунисты? Я хотел бы поклониться их святому праху.
Чернобородый почесал бороду, крякнул, сплюнул и, молча, как ошпаренный, выскочил из вагона.

Балтийский матрос
Жизнь и смерть Шкляренки и Бондаря

До октябрьской революции образ балтийского матроса был ясен и прозрачен, как стекло…
Вот он:
«Боцманмат с «Авроры» Никита Шкляренко сдвинул на затылок шапку, выплюнул табачную жвачку, зашел в портовый кабак «Три якоря», хватил одним духом полпинты рому и, ахнув могучим кулаком между лопаток своего приятеля Егора Бондаря, пустился с ним посреди кабака в пляс, оглашая воздух боевой матросской песней».
Я очень любил этот бесхитростный образ. Давно любил. Еще с тех пор, как в юности прочел незабвенный стивенсоновский «Остров сокровищ».
Я очень любил эту цельную здоровую натуру – могучего, грубоватого и добродушного матроса, сожженного солнцем тропиков, пропитанного морскими запахами, широкоплечего, немного неуклюжего на суше, покачивающегося во время ходьбы увальня.
Революция совершенно преобразила эту цельную монолитную натуру.
Началось с простого: вдруг матрос совершенно забросил свой корабль, перешел на сушу, вооружился ружьем, перепоясался пулеметной лентой и стал таскаться по всем подъездам, обыскивая и расстреливая.
В дальнейшем эволюция матроса пошла еще больше вглубь и вширь: некоторые неуклюже вскарабкались на коней и образовали совершенно неслыханную в природе «матросскую кавалерию»; кое-кто причалил к тихой пристани: устроился комиссаром в какой-нибудь Губчека; а большинство застряло в «Красном Питере» и образовало кадры новой аристократии.
Уже в 1918 году можно было видеть на улицах Петербурга эту изысканную публику, одетую в штаны до того широкие, что казалось, на ногах болтались две женских юбки; одетую в традиционные голландки, но с таким огромным декольте, на которое светские дамы никогда бы не осмелились.
Эти странные матросы были напудрены, крепко надушены; на грубых лапах виднелись явные следы безуспешного, но усиленного маникюра; на ногах – туфли с высокими каблуками и чуть ли не с лентами; на груди приколота роза.
Так вырядился и выродился честный простой русский матрос.
Ясно, что на полпути он остановиться не мог: газеты сообщали, что в столичных театрах большинство публики – декольтированные матросы, напудренные, с подведенными глазами и накрашенными губами; на руках – браслеты, на груди – бриллиантовая брошка.
О, бывший могучий Никита Шкляренко, обвеянный всеми ветрами, согретый тропическим солнцем и пропитанный морским соленым запахом, – о, Никита Шкляренко! Отсюда даже вижу весь «трэн»[42] твоей нынешней столичной жизни.
Не узнать тебя, о, Никита, выпивавшего одним духом полпинты крепчайшего рому и храбро вступавшего в бой хоть с полдюжиной задиристых коллег с английского угольщика.
Вот пришел ты со своим приятелем Егором Бондарем в Александрийский театр, с наигранной светской усталостью уселись вы оба на места в ложе и тут же стали вы оба разглядывать публику: Егорка Бондарь в перламутровый дамский бинокль, ты же, о Никишка Шкляренко, в лорнет.
Сощурили вы оба подрисованные глаза, сжали пренебрежительно накрашенные губы и, почесав могучей пятерней пышное свое декольте, – покачали в такт завитыми головами:
– Публика севодни – не охти чтобы какая.
На барьере вашей ложи стоит коробка шоколаду, и вы оба, отставив могучие, кривые от бывшей возни с канатами мизинцы, то и дело запускаете руку в коробку.
– Жарко! – говорит Шкляренко, утирая напудренный лоб. – А я веер дома забыл. Ах, знаешь, кстати, какую я брошку намедни видел у одного товарища! Прямо – с блюдце! Полгруди закрывает. Я на свое колье предлагал менку – не хочет, сволочь. А што говорють, что быдто теперь у волосах диадемы уже стали носить. А что такое диадемы – я и не знаю: чи то в роде звезды, чи то, как на манер рога.
– Никишка, черт собачий, – нервно перебивает размечтавшегося друга Бондарь. – Ты опять Верой Виолетой надушился?! Головизна от него трещать начинает. Накарай меня господь – сейчас упаду в обморок.
– При чем тут моя Вера Виолета? Просто я говорил тебе – не затягивай так корсет! А ты зашпаклевался до отказу!
– Ладно там! Сотри-ка лучше с бакборта румяны: на самый глаз въехали.
– Это я спешил: понимаешь, какая теперь дрянь ажурный чулок пошел: как натянешь, так у коленки – хрясь! Напополам, к чертовой матери!
– Да… трудно теперь матросу по-настоящему одеться!.. Ни тебе кружева к панталонам, ни тебе шелковых завязок до туфлей…
* * *
Тихо плещется у горячего песчаного берега далекий– далекий зеленый океан…
С жемчужным шорохом догоняет одна волна другую и шепчет ей:
– …Однажды несколько лет тому назад, во время бури, долго носила я на своем хребте прекрасный русский корабль… Очень хотелось мне утянуть его на дно, но команда корабля сражалась с бурей, как стая львов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180