ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Эллен Черри представила себе, как они щекочут ей губы, как щекочут соски, как щекочут ей живот (а она ужасно боится там щекотки), как они готовы, если она об этом попросит, приласкать ее еще ниже. Она сама не заметила, как принялась раздевать Рауля глазами. Нет, она не хотела, просто так получилось. Само собой. Она даже во всех деталях представила себе, как стягивает с его эрекции крохотные трикотажные трусики – ни дать ни взять зацепившаяся за железнодорожный костыль кухонная тряпка, – как вдруг испугалась, что ей сейчас станет дурно и она грохнется в обморок. Между ног она ощутила такую сырость, словно ненароком села на перезрелый помидор.
Она уже почти протянула к нему руку – к его пластмассовым пуговицам, шапочке-таблетке и всему остальному, как вдруг Рауль произнес:
– А я, между прочим, ревную!
– Что ты сказал? – тихо переспросила она, очнувшись от наваждения.
– Кто-то богатенький, не иначе как кинозвезда, прислал вам цветы. У вас, случаем, не день рождения?
С этими словами он извлек из-за конторки длинную коробку, в каких обычно доставляют цветы, перевязанную зеленой лентой.
– Вы знаете этого Ромео? Ей-богу, я ревную.
Эллен Черри взяла у нега коробку. Едва передвигая ноги – то есть двигаясь чуть быстрее, чем Перевертыш Норман, однако чуть медленнее, чем Раскрашенный Посох, – она направилась по черно-белым клеткам пола к лифту, открыв на ходу крошечный конверт. Внутри оказалась небольшая карточка со словами: «Нашей самой любимой художнице».
И подпись – Спайк Коэн и Роланд Абу Хади.
Все понятно. Эллен Черри обернулась через плечо на Рауля.
– Спасибо! – крикнула она ему. И, похлопав через пакет свой новенький вибратор, такой гладкий и послушный, шагнула в кабину лифта. Рауль же остался стоять в вестибюле, в состоянии близком к сочинению избитых душещипательных виршей, которым хотя и недостает волшебной искры истинной поэзии, тем не менее они остаются с человеком до конца его дней – как шрам, как татуировка или таблица умножения.
Следующее утро завелось гладко, как хороший немецкий автомобиль. У Эллен Черри был выходной, и она позволила себе поваляться в постели. Затем, окончательно проснувшись, она под урчание мотора протерла влажной тканью вибратор, поцеловала его и положила в ящик, где просто и без всяких претензий – никаких кружев, никакого атласа – обитали ее хлопчатобумажные трусики.
– Merci, mon capitaine, – сказала она вибратору. – Спасибо за великолепный вечер.
Затем она приготовила себе настоящий завтрак, именно такой, какой предначертан нам самим Господом Богом: яичницу с беконом, мюсли и тосты. Куда только подевались шоколадные пончики и холодная пицца – не иначе, как отправились в Бауэри, где всегда отыщется место декадансу. Куда-то исчез и лебан-забади, египетский сливочный йогурт, коим она питалась по утрам последнее время. Однако то, что она не стала есть его на завтрак, еще не означало, что она не станет есть его на обед. Надо сказать, что остатки ресторанных блюд вносили существенный вклад в ее благосостояние. Однажды, например, Эллен Черри принесла домой баба-гануг.
Было самое время принять ванну, и Эллен Черри всерьез подумывала, а не пригласить ли ей с собой Капитана Вибратора.
– Нет, лучше подожду, пока мы не познакомимся с ним поближе, – сказала она вазе с розами на обеденном столе. Это были те самые розы, что ей прислали Спайк и Абу. Так что она приняла ванну вместе с розами. Они плавали в воде вокруг нее, все двенадцать как одна, терлись о нее своими бархатистыми лицами, иногда покалывая шипами.
– Иглоукалывание, – сказала Эллен Черри. – Как раз то, что мне нужно.
Постепенно лепестки стали отваливаться, как страницы журнала о жизни тли, однако тотчас попадали в западню паутины, сплетенной мыльными пауками. Эллен Черри налепила мокрые лепестки на соски, а один приклеила себе под нос, подобно усам комедианта. Весна Адольфа Гитлера, сказала она. Но за окнами был ноябрь, и стеклянные небоскребы были присолены инеем, словно гигантские стаканы с коктейлем «Маргарита».
Вымывшись и облачившись в домашнюю одежду, Эллен Черри завернула розы в газету и бросила в мусорное ведро.
«В любом случае они долго не простояли бы, – успокоила она себя, вытирая руки о футболку. – Увяли бы через день-два. Ведь они из теплицы. А цветы из теплицы вянут быстро; впрочем, тепличное искусство тоже».
Эллен Черри имела в виду тот сорт искусства, что быстро произрастает при искусственном свете капризной моды, подкармливаемое в качестве удобрения личными амбициями, однако лишено той естественной среды, которая в медленном и суровом саду веры помогает развиться сильным и закаленным системам. Возможно, она имела в виду тот сорт искусства, что в данный момент был выставлен в галерее Ультимы Соммервель, однако не стала распространяться. Она просто захлопнула дверцу тумбочки, бросив их в темноте и забвении под кухонной раковиной, и извлекла свой моль– берт. Мистер Хади прав: хватит плакаться, пора вновь браться за кисть.
С тех пор, как они переехали в Нью-Йорк, Эллен Черри постепенно начала расставаться со своими воззрениями на страдание; оно перестало казаться ей чем-то благородным. Чем больше страданий она видела – а нью-йоркский мир искусства ими просто кишит, – тем меньше они трогали ее душу. Нет, конечно, вообще без мук не обойтись, но – постепенно дошло до Эллен Черри – самыми мучениками, как правило, оказывались неисправимые себялюбцы. Самовлюбленные художники не могли прожить без страданий ни дня – они корчились, хныкали, истерично вопили, рвали на себе волосы и пытались наложить на себя руки – разумеется, безуспешно. Эти приступы отчаяния (желательно публичные) были просчитаны с точностью до секунды, чтобы убедить критиков и коллекционеров в серьезности их эстетических воззрений. Когда-то Эллен Черри тоже считала, что истинный художник должен страдать, хотя в глубине ее души жила уверенность в том, что талант – это скорее дар, нежели проклятие. А если кому творчество приносит одни мучения, пусть лучше под стать ей эти люди переквалифицируются в работников общественного питания. Обществу не помешают лишний повар или официант.
К мольберту она прикрепила последний завершенный ею холст – довольно реалистичный портрет Бумера Петуэя, сделанный по памяти пару недель назад. Повинуясь внутреннему порыву, она жирной кистью пририсовала ему длинный, скрученный в спираль лягушачий язык. Затем отступила назад и прищурилась. И увидела, что это хорошо.
Вдобавок к липкому лягушачьему языку, на который поймалась муха, Эллен Черри снабдила Бумера черным шершавым языком чау-чау. Затем она вставила ему в рот, словно соломинку для коктейля, хоботок бабочки и раздвоенное жало удава.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155