ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


- Сюда, доктор, пожалуйста, - льстиво лепетала она.
Новый Дон Кишот
Карантин в детском отделении так и не отменялся с последней английской чумы, но Зельфира Омаровна как больничного ветерана все же допускала Сабурова пред свои персидские очи, только добираться до них приходилось, из-за ремонта, непривычными лабиринтами, минуя прикнопленные на свежеокрашенных дверях тетрадные листочки с надписями: "желтуха", "краснуха", "прозекторская" - лишь с большим трудом удавалось усмотреть в этих "memento mori" нечто забавное, особенно после свидания с сынишкой, который, задыхаясь (а в ремонтном воздухе и здоровому еле дышится), чудовищным для мальчишки жестом хватается за сердце, и на истерзанном потном лице его уже нет ни тени щенячьей веселости и любопытства.
Духота, пыль, раскаленный, подающийся под ногой асфальт - все как на роскошном южном курорте, которого, вместе с отпуском, будто вовсе не бывало. Но там можно было хотя бы думать о Лиде, а здесь он прослышал, что Лида будто бы заезжала в Научгородок и снова уехала, не попытавшись с ним увидеться. Может, это и вранье, но все равно волшебный образ был попорчен кислотой обиды. Собственно, он ведь сам держал ее на расстоянии проверенное дело: спрячешь в мягкое, в женское, но все равно же придется вынимать, и начинаются претензии, вранье во все стороны, гинекология... Ему куда нужнее светлое пятнышко на горизонте, вещественное доказательство, что талант и без должности способен вызывать преклонение. А он с чего-то вдруг впал в помешательство.
На пляже, среди растекающихся либо мосластых обнаженных тел, наваленных грудами, как будто в поле боевом (и никак было не стать и не лечь, чтобы в глаза не бросались склеротические узоры на ляжках, в которых не сразу опознаешь человеческие, груди - то с колоссальным переливом, то с недоливом, то одним только бюстгальтером и намеченные), там, среди лишь частично перечисленных прелестей Юга тело Лиды представлялось ему чем-то чистым и холодным, как мраморная статуя, и, помимо мраморного восхищения, вызывало в нем лишь боль пронзительной нежности, настолько лишенную всякой эротики, что временами это даже вызывало в нем беспокойство, и он, чтобы испытать себя, нарочно воображал что-нибудь отнюдь не мраморное и успокаивался: на "грязные", мохнатые образы организм реагировал положенным способом, хотя женскую плоть в эти минуты он ощущал как пирожное, испачканное дерьмом. (Вернувшись домой, он исполнял супружеские обязанности, припутанные к их дружбе, изнывая от скуки.)
На морском просторе он сразу осознал, что отвращение к людям стопудовой гирей тянет его в бездну, и старался удержать себя на поверхности лицемерным великодушием: если кто, мол, и виноват в безобразном ожирении, в безобразной позе, безобразных разговорах, безобразных развлечениях, то это лишь от бескультурья, а что взять с миллионов поденщиков, живущих по чужим указаниям, обученных, не понимая для чего, такими же поденщиками по составленной третьими поденщиками программе - одинаковой для всех, как шинель одного размера, наблоченная на целую армию.
Но уговоры в духе исконного народолюбия (народ никогда ни за что не отвечает) действовали слабо (на слабого), и в душе настаивалась мрачная злоба против кишения этих неодушевленных тел и особенно компаний, которые и к лазурному морю должны были непременно донести всю свою вонь радио, непрестанное жранье, карты, домино: в другой атмосфере им, видно, просто не выжить. Со всех сторон из карманных радиоприемников - самого бесчеловечного изобретения цивилизации - визжала и кривлялась музыка, и невозможно было представить, что ее сочиняют и исполняют все-таки люди, а не обезьяны. Почему никто, кроме него, не нуждается в уединении, что их заставляет сползаться в кучки? Зачем им отдельные квартиры к двухтысячному году? почему бы им не жить на площади? Развалились бы повольготнее, обставились приемниками, телевизорами - тут Пугачева, там Леонтьев, сям Гребенщиков, Штирлиц, Кобзон, Сидорзон - раздали бы колоду карт на сто тысяч персон и упивались бы раскинувшиеся дураки дураком подкидным, а попутно рассыпали бы домино еще тысяч на сто, чтобы от грома перемешиваемых костяшек обитатели Юпитера в ужасе вскакивали с постелей. А задней ногой ухватить эскимо, бумажку запихать в мраморную гальку или наклеить на стену - и ну облизывать, подсасывать, чмокать, чавкать, а от удовольствия лыбиться, скалиться, ржать, гоготать, чтобы, не дай бог, кто-нибудь не услышал, как нарастает рокот гальки, а потом бухает в берег волна, не увидел пронзительной синевы неба над изломами гор, зеленой прозрачности волн Клода Моне и Константина Коровина, чьими бессмертными глазами мы смотрим... но нет, глаза его были затянуты мизантропией, и, испытывая муки Тантала от такой близкой и недоступной красоты, он всюду видел прежде всего следы человеческого свинства - окурки, плевки, промасленную бумагу, жгуты мазута...
А ведь от безобразия мира можно закрыться только любовью к нему... Еще совсем недавно его умиляло, как мамаши пасут своих детенышей: не капай на майку, вылезь из воды, а то простудишься, ешь, а то животик будет болеть, не ешь, а то животик будет болеть, - но теперь с содроганием стыда он чувствовал, что ему отвратительны и дети: бессмысленный визг, беготня, песок, летящий с их пяток прямо в глаза, и никак не удавалось разглядеть в них бессмертное корневище, ему словно кто-то твердил в уши: такие же будут животные, как их папаши с мамашами, такие же, такие же... Стоило ли ради этого слезать с дерева!
Папа, мама и дочка рядом с ним, непрерывно жуя, могли часами неподвижно смотреть перед собой, как три питона. Иногда девочка бралась за книгу, и тогда кто-нибудь из родителей предостерегал: "Не читай, отдохни". Хотя сам был человеком культурным: увидев у Шурки "Воскресение" Толстого, объяснил дочери: "Толстой такой писатель. Умер давно". Оживали они, только когда речь заходила о последней святыне - о кишках (царство божие внутри них), а также о том, что здесь все лежат друг у друга на голове, а рядом, в привилегированных "домотдыхах" - за корректными оградами - от человека до человека по двадцать метров (Сабурова столь откровенное хапанье, подобное краже, разбою, никогда не могло возмутить до глубины души, потому что не было связано с искажением истины), и, конечно, о жратве ("по восемьдесят копеек брала, по два рубля брала, по рубль двадцать брала..."), о преступлениях общепита (а что Сабурову мог сделать общепит? Обокрасть - так не до полной же нищеты, отравить - так не насмерть же, а если и насмерть, что само по себе было бы неплохо, то и отравители дешевле, как выговором, не отделаются).
Впрочем, и руководство столовой, кажется, больше интересовалось бессмертным, чем смертным, больше порядком, чем бренной жратвой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108