ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Разрази меня гром! Я ее и за себя ругаю. Она мне раз говорит: «Ставлю вам пять с четырьмя минусами». А я, честно говоря, ни бум-бум. И я заявляю: «За повторение подобных провокаций ссажу с бронепоезда в тайгу. Я сейчас заслужил оценку «плохо», которую и требую мне поставить».
– Пошли посмотрим, чем она занимается.
– Да они там сказки разучивают после уроков грамоты. У меня с этого дела скулы сворачиваются. Я ее приманивал на пение, а она говорит, что наши песни разучивать не может по причине их зверства.
Постышев улыбнулся.
– Романсы, говорит, я могу для вас подбирать.
– Ну?
– Ребята ей гармонь принесли, она теперь им поет нуду под переборы.
– Пошли, пошли, – заинтересовался Постышев. – Это интересно. Романсы под гармошку – это, мил друг, событие с далеко идущими последствиями.
В седьмом вагоне идут занятия.
Посреди вагона – широко расставив ноги, чтобы не качало – стоит боец и монотонно декламирует:
Встает заря во мгле холодной;
На нивах шум работ умолк;
С своей волчихою голодной
Выходит на дорогу волк...
– Стоп, стоп! – хлопает в ладоши Канкова. – Это невозможно! Вы ничего не желаете видеть, когда читаете. Разве можно? Поглядите же только; «Встает заря во мгле холодной...» Это холодно, вы чувствуете?
Боец виновато молчит.
– Какой цвет вы сейчас видите, Гусаков? – спрашивает Канкова бритоголового бойца.
– Известно какой: понизу красный, а сверху синим придавлено, и дым из печей пистолетом торчит.
– Ах, как прекрасно, боже ты мой, как прекрасно! – волнуясь, говорит Канкова. – Все увидели это раннее утро? Ведь у каждого в деревне обязательно было хоть одно такое утро, когда восход казался багряно-синим, и тишина окрест, и дым из труб уходил в белое, морозное небо... Дайте мне, пожалуйста, инструмент.
Бойцы осторожно передают ей гармошку. Канкова трогает пальцами черно-белые переборы, и рождается грустная мелодия в бронепоезде, который несется через тайгу усмирять восстание таких же мужиков.
– Гусаков, – негромко просит Канкова, – прочитайте.
И бритоголовый Гусаков в дырявых портках и в гимнастерке, из которой он давно вырос начинает читать под музыку Чайковского стихи Пушкина. Глаза его огромны, по-девичьи красивы, голос звенит высоко. И читает он так, будто все видит, будто все это проходит у него перед взором:
На утренней заре пастух
Не гонит уж коров из хлева,
И в час полуденный в кружок
Их не зовет его рожок;
В избушке, распевая, дева
Прядет, и, зимних друг ночей,
Трещит лучинка перед ней
...Мальчишек радостный народ
Коньками звучно режет лед;
На красных лапках гусь тяжелый,
Задумав плыть по лону вод,
Ступает бережно на лед,
Скользит и падает: веселый,
Мелькает, вьется первый снег,
Звездами падая на брег...
Гусаков замер вместе с последним аккордом. Из темноты раздались аплодисменты. Все повернули голову: возле двери стоял Постышев.
На исходе ночи, когда на востоке, над сопками, стала заниматься серая полоска, бронепоезд, сбавив ход, подошел к деревне, занятой восставшими партизанами.
Лязгая буферами, развернув стволы орудий на домишки, лежавшие в мягких сугробах, бронепоезд остановился, и бойцы, быстро выгрузившись, пошли вверх по сопке, растянувшись в широкую цепь. Возле маленького станционного домика их окликнули. Из снежной норы, белые от холода, вылезли Кульков и Суржиков – в одних рубашках.
– Где ваши люди, Кульков? – спросил Постышев.
– Спят пьяные.
– Кто будет нести ответственность за случившееся?
– Я.
– Чем объясните все это?
– Объясняю тем, что не хотел проливать кровь человека, которого не считал врагом.
– Кем вы его считали?
– Бузотером.
– Когда в стране тяжело и кругом трудности, бузотер – это потенциальный враг. Запомните на будущее. А теперь из-за вашей сахарной сладости сколько крови придется проливать?
– Позвольте, товарищ комиссар фронта, пойти в их штаб одному. Они сейчас проспались, спирта больше нет, я наведу порядок.
– Почему не сделали этого раньше?
– Вас поджидал. Боялся, как бы не начали с ходу садить из орудий.
– Кто с вами?
– Это Суржиков. Он старик. Он ни при чем.
– Мы все при чем, – сказал Суржиков, – в нас всех одна кровь. Ты нам позволь, гражданин комиссар, тихо попробовать.
– Раньше надо было тихо пробовать. Сейчас надо громко, чтобы другим неповадно было повторять.
Бойцы вступили в деревню и взяли карабины наизготовку. Шли быстро, снег хрустко скрипел. А луна еще не растаяла. И звезды моргали белым холодом. Тихо: скотина не мычала, из труб дым в небо не тянулся. И пламя долизывало черные головешки сожженных изб.
Постышев входит в штаб. Здесь тугой спиртной дух. Повстанцы валяются вповалку, храпят на самых высоких нотах. Постышев подвигает себе табурет, садится посреди комнаты и ждет, пика бойцы с бронепоезда разоружат спящих «членов» и «министров».
– Все готовы, – докладывают Постышеву, – пустые они.
– Атамана разбудите.
– Кольк, а Кольк...
– У...
– Вставай, сукин сын...
– Чего? – сонно, не продирая глаз, спрашивает Колька пропитым голосом.
– Вставай, – говорит Постышев, – заспался.
– А ты кто такой?
– Постышев я.
– Сдаваться пришел?
– Ага. И блины тебе печь.
– Муки нет, народу роздал.
– А ну подымайся, пошли!
Чуть брезжит рассвет. Крестьян собрали на деревенской площади, перед церковью, которая стоит сиротливо и отрешенно – двери повыломаны, окна без стекол, забиты крест-накрест, на изрешеченном снарядами куполе надрывно кричит воронье. Здесь и жители, и охотники, пришедшие из тайги, с белковья, и бойцы с бронепоезда.
Колька-анархист и его «министры» проходят на середину круга в сопровождении Постышева, Кулькова, комиссара «Жана Жореса» и трех госполитохрановцев с бронепоезда.
– Погорельцы, идите сюда, – приглашает Постышев.
С плачем и тихим причитанием к нему пробираются крестьяне, дома которых были сожжены вчера Колькиными пьяными дружками за «буржуазность».
– Кто вас жег?
– Вон стоит, ирод!
– Этот? – показывает Постышев на Кольку.
– Он самый!
– За что ты их пожег? – спрашивает Постышев Кольку.
– Буржуи они.
– С чего взял?
– С того, что у всех избы соломой крыты, а у этих кровелем и пятистенные, и амбарищи – будь здоров!
– Да господи! – кричит кадыкастый старик с острой, клинышком, бороденкой. Лицо его в копоти, огромные крестьянские руки искровавлены, в глазах – ужас и страдание. – Да господи, кто же здесь скажет, что я такой-сякой?! Семья у меня большая, все мы в труде! Оттого и кровель! Или нет, мужики?!
А мужики в толпе покашливают – молчаливы они от природы, их смущение берет, когда надо громко говорить. Если кто первый начал, тогда б поддержали, а кто сейчас первый начнет, когда ничего не ясно?
– Чего молчите-то?! – жалобно выкрикивает старик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86