ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Оно, это движение, безнадежно монотонно, его нельзя нарушать остановкой, потому что в этой монотонности и есть надежда на спасение.
Но слишком уж звонка песня, уж рядом она, вот здесь, за пригорком.
И колонна замирает, каждый боится спросить соседа и боится на него глядеть, каждый смотрит в небо: оно не обманет, оно молчаливо, но в нем сейчас – песня.
Выходит из-за пригорка полк. Все бойцы в «богатырках» – высоковерхих шапках, как у буденновцев, шинельки на них ладные, рукавицы теплые. И шаг печатают, будто на параде, а впереди, рядом со знаменем, – командиры. И песню ревут так, что воздух трясется.
– Ура! – тихо и хрипло говорит заросший седой боец с обвязанной марлей рукой, висящей на перевязи.
– Ура! – шепчет старик партизан сквозь слезы.
– Ура! – страшно и тонко кричит мальчишка с обмороженным лицом.
Все ближе и ближе полк, вот он проходит мимо, к бойцам тянутся руками, их трогают, просто трогают, чтобы убедиться в яви, чтобы набраться от них силы, чтобы распрямить плечи.
Проходят бойцы ровными квадратами, поротно, проходят мимо обмороженных и раненых героев. Проходят с песней и шаг печатают по мерзлому снегу.
Прошел полк, а те, которые только что брели на запад, отступая, сейчас останавливаются. Сначала нерешительно топчутся на месте, потом, словно по команде, поворачивают голову вслед прошедшему полку, а потом – кто бегом, а кто, взвалив на плечи товарища и еле-еле передвигаясь, – отправляются следом за прошедшим полком, к передовым, откуда только что откатывались, – на восток.
ВАГОН БЛЮХЕРА
В салон-вагон главковерха, прицепленный к бронепоезду, выстроилась очередь. Купцы, журналисты, командиры, крестьяне, железнодорожники. Но у дверей вагона два народармейца в тулупах молча преграждают штыками дорогу всякому, что бы тот ни объяснял. На соседних путях из теплушек выгружаются все новые, прибывшие из тыла части: люди, кони, пушки. На громадной и наполовину сожженной артиллерийскими обстрелами привокзальной площади перекрикиваются молоденькие комвзводы, выстраивая бойцов поротно. Возле вокзала стоят походные кухни, и повара разливают в миски дымящийся на морозе суп людям, только что вырвавшимся из окружения. Среди оборванных и обожженных бойцов ходят медсестры в высоких колпаках с красными крестами, и среди этих окровавленных и заросших людей они кажутся такими чистенькими и ломкими, что даже боязно за них. К наскоро построенной бане стоят в очередь бойцы с шайками, мылом, вениками и новеньким обмундированием. В очереди шутки, смех, мужичий молодой заигрыш – кто кого плечом в сугроб подтолкнет, а кто снежку сыпанет за ворот... Горят костры, выстреливают окрест себя пулеметными красными взбрызгами. У костров проводят беседы агитаторы, возле крестьянских повозок, в которых из деревень привезли муку и мясо, перекатывает гармоника – словом, все оживлено тем особым, несколько лихорадочным ожиданием, которое обычно предшествует всякому большому сражению.
В салоне у Блюхера на диване, укрытый шинелью до подбородка, исхудавший и состарившийся, лежит Постышев. Он часто кашляет, и тогда кажется, что в нем сейчас установлен испортившийся музыкальный инструмент – так долго хлюпает и повизгивает у него в бронхах.
Блюхер диктует Григорию Отрепьеву, редактору:
– Это в номер, Гриша. Нам говорят белые, что мы – интернационалисты, что для нас не важно, кто человек: русский ли, китаец, американец, или кто любой. Правильно говорят белые.
– Погоди, погоди, – останавливает его Отрепьев, – товарищ главком, да разве белые могут правильно говорить?
– Могут.
– Нет, я понимаю, что в жизни-то, конечно, могут, но в нашей газете не могут.
– Могут, – говорит с дивана Постышев, не открывая глаз.
– То ж не агитация и пропаганда, – досадливо говорит Отрепьев, – а сплошное самообливательство грязью. На газетной странице красный должен быть во всем и завсегда умней и сильнее белого!
– Это, между прочим, здоровая мысль, – ухмыляется Блюхер, – только как ты объяснишь бойцу, от кого это он драпал тысячу верст на запад – голодный и больной? От какого такого глупого и неумного врага он отступал и сдавал ему родную землю? Ладно, валяй дальше, спорить некогда. Правильно говорят белые: нам, красным, не важна национальность, нам важно – рабочий ты или эксплуататор. Вот что нам важно. Белые твердят, что они – националисты, что они против красных под старым русским знаменем идут, воюют за русскую родину, а не за всемирный интернационал. Это верно, что они националисты, это верно, что они идут под старым русским знаменем, только чьи у них в руках винтовки? Только чьи на них шинели? Только откуда к ним подошли пушки? Только отчего это они с народом рассчитываются японскими оккупационными иенами, откуда они у белых?
– Тут один крестьянин меня спросил, – извиняющимся тоном перебив Блюхера, заговорил Постышев, – как это можно Кремлю грозить кулаком из Хабаровска? И еще он меня спросил: откуда это у белых появилось столько иностранного добра? Чем расплачиваться-то? Россией?
– Хорошо, Павел Петрович, сказал тебе крестьянин, очень хорошо. Болит внутри?
– Болит.
– Через час вылечу, – решительно говорит Блюхер.
– Как?
– Баней. Очередь займи, Гриша, а я пока сам попечатаю. Видишь, на площади, за уголком, дым из труб штопорит? Это саперы вчера сруб поставили специально для санпропускной бани.
– Помру от бани, – говорит Постышев, – ослаб.
– Я не дам помереть, – успокаивает Блюхер. – Полчасика попаримся – все станет хорошо, точно знаю. Верно, товарищ тушинский вор?
– За что вы меня так? – обидчиво говорит Отрепьев. – Разве я виноват, что папаша меня Гришкой назвал? Я уж в прошлом году ходил в исполком – думал псевдоним взять. Просил старикашку делопроизводителя переписать меня с Отрепьева на Энгельса – так он чуть со страху не окочурился...
БАНЯ
Постышев лежит на деревянной лавке, укрытый сухой, жаркой простыней. Блюхер, скользя по мыльному полу, подходит к нему, зажав в руке распаренный веник, а в другой мочалку – всю в белых хлопьях. Смотреть на него страшно: все тело в рваных шрамах – бугристых, жутких, красно-синих.
– Как маму звали? – спрашивает Блюхер, снимая с Постышева простыню и замахиваясь веником. – Ну-ка, вспоминай да молись, чтоб вывезла. Мама, брат, всенепременно из любой хворобы вывезет.
Блюхер хлещет веником, натирает мочалкой блаженно стонущего Постышева, который вцепился распаренными губчатыми пальцами в край скамейки.
– Ну как? – кричит Блюхер. – Живой?
– Пока дышу.
– Дыши, милый, дыши! – стонет Блюхер и поддает веником по загриву, по лопаткам, по худым – смотреть страшно – рукам.
– Интересно, а врачи в баню ходят? – спрашивает Постышев.
– Это ты к чему?
– Интересуюсь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86