ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

) Но ещё до рождения Вани ясно: всё – ошибка, всё – прах, надо расходиться.
Не разводиться – это невозможно из-за детей и по особому гучковскому положению: как уверяет Маша, к ним пристальна вся Россия, и развода ему не простят. Но – разойтись незаметно, но охранительно кончить эту взаимную истерзанность, когда места живого не осталось в душе.
Как безжалостно ты разрушил всю мою жизнь! И что дал взамен? Я надеялась действовать рядом с тобой – ты отшвырнул меня на край существования!! Ты не сумел, не захотел раздуть уголёк своего чувства, чтоб осветить мою исстрадавшуюся душу… Ещё в первые годы мои страдания были светлы и ободряющи – но сейчас?…
А – когда они были ободряющие? А почему тогда не сказала, что ободряющие? Но так же косо метала?
Смертью Веры Комиссаржевской отметилась полоса потерь. Её ли парение ещё поддерживало, как-то осмысливало их супружество с Машей? – а без неё уже вовсе стало невмоготу. К концу того, 1910-го, Гучков обсоветывал с Машей только одно: как безболезненнее для всех и для детей? А она просила – не пинать прошлое и докончить портрет у Кавос, это моя последняя просьба! (И уже было и ещё сколько будет: я никогда ничего у тебя больше не попрошу, а это – моя последняя…)
Но как-то так умела Маша изворачиваться и меняться, что и при самом решённом неоспоримом конце это оказывался снова не конец. Когда он проступил не обходимой возможностью, но уже несомненным разрубом – тут впервые что-то перетряхнулось в Маше, чего не мог добиться Гучков уговорами шести лет их разлада. Как будто впервые стала она слышать и смотреть на себя.
…Я сознаю, что твоя нелюбовь заслужена мною. Я не сваливаю разгром нашей жизни только на твою ложь. Первые дни нашего разлада – дело моих рук. Хотя много смягчающего тут нахожу для себя.
А она думала бы жить в разладе – и рассчитывать на его верность?… Как будто просила прощения, но вот незамечаемым выкрутом выходила снова на стрелу попрёков, и оказывался виноват – он. А уж сказано было раньше так много, что сейчас и забыто, чем оправдываться. Так много надо сказать, что и – нечего, и госпожа диалога – Маша опять. Да и немогота перекоряться снова и снова, когда разлука неизбежна.
Неизбежна, но почему-то не совершается. На нескольких последних жилках необъяснимо держится и не отваливается. И даже почему-то уговорились небывало: Девятьсот Двенадцатый встречать вместе, дома.
Однако ж в последние часы 31 декабря, как вырывая шею из затяга, он рванул и ушёл.
Виня себя, конечно. Но и – не мог не уйти. Прости мне боль, какую я тебе причинил. Причинял. От избытка собственных страданий я стал малочувствителен к страданиям других. Дети – вот всё, что у нас остаётся.
Казалось в ту новогоднюю ночь – полный разрыв. Навсегда.
Но – из-под пальцев, из-под руки, необъяснимо откуда вяжутся, вяжутся новые петли. Свойства семейных проблем – бесконечные новые и новые перекладывания в мыслях. А может быть – я не таков был с ней, недостало терпения, надо было больше доверия, больше увлечь своим делом?
И на открытие столыпинского памятника в Киеве он позвал её с собой: «Ты ведь тоже его любила».
(Или – так же, как меня?…)
На кого не откладывает отпечатка спутница жизни? Может быть, при другой жене, смягчающей, предупреждающей, Гучков не был бы так уничтожительно нетерпим и к императрице? В борьбе с Алисой он иногда переступал границы, которые против женщины всё равно нельзя.
Тянулась полоса потерь, полоса неудач, ещё перепутанная болезнями. Двенадцатый принёс Гучкову недоверие России, провал на выборах в Четвёртую Думу. Тринадцатый – неудавшийся бунт октябристов, не стронувший Россию никуда. Четырнадцатый – несчастную войну. И из первых её испытаний: лодзинский мешок и добровольное решение – остаться с ранеными, отстаивать их, если им суждено в плен.
Душе, постоянно отданной борьбе крупномасштабной, освободительно опять увидеть контраст этих масштабов: в каком же ничтожестве мог я барахтаться? что там могло травить меня так?
А испытавши вновь это восхождение, пожалеть свою несчастную спутницу, что ей никогда не подняться сюда, что ей никогда не изведать, как мелки её обиды, как жалки её претензии. Пожалеть и – простить её, в широкой мужской форме – то есть, просить прощения. Когда так сотрясается мир – разве между гигантских воронок уцелевает луночка супружеских слез?… И под гул орудий в предместьях окружаемой Лодзи, с последним может быть гонцом в Россию – последнее может быть в жизни письмо… Моя хорошая… прости… я причинял тебе всю нашу жизнь… Не перестаю думать о наших детях… Душевно любящий тебя…
А окружение – не состоялось. Гучков воротился – и даже в обычную петербургскую и даже, увы, в семейную жизнь. Впрочем, что-то же сохранилось? что-то понято из тех лодзинских записок? (Что он – виноват?…) По законам нелинейности, через пороги всех окончательных разрывов, они снова выглядят благоприличной семьёй. Встречаются знакомые в Москве ли, на водах, расспрашивают одного о другом, получают ответы. Приписывает знакомый генерал: «Целую ручки Марье Ильиничне»… Из разъездов: Маша, забыл бумаги, забыл ботинки, пришли… Война, много событий, много движения, и без удушья проходит Девятьсот Пятнадцатый. (Только вдруг бросается Маша, из ревности, по его краснокрестным госпиталям, вносит неразбериху, ставит Гучкова в неловкое положение).
И – сколько б ещё тянулось так? Но болезни, методично обступавшие много лет, – то пухли ноги, то болели руки, то сердце, то печень, – вдруг сошлись, сомкнулись воедино, и торжественная смерть нависла над Александром Гучковым в начале Шестнадцатого года.
Кажется, так похоже на лодзинский мешок. Перед вечным расставанием естественно снова помириться, просить прощения.
Нет! Другой какой-то закон. Зачем ко всем испытаниям жизни ещё послано было мне испытание злою женой? Бессердечная, честолюбивая женщина – за что ты послана мне вечным крестом и заклятьем? Зачем ты въелась в жизнь мою – и поедаешь? Покинь меня хоть умереть спокойно. Не подходи, не хочу тебя видеть!
Как бы не так! По слабости, по беспечности, по отвлечённости на большее – не разорвал обручальные кольца вовремя, и теперь они ложились кандальною цепью на впалую жёлтую грудь. Мария Ильинична – как будто обрадовалась его смертельной болезни, как на добычу кинулась на ухаживание за ним. «Кошмар в лихорадке» назвал её Бурденко. Смерч суеты! – уже не только к докторам, но – к врагам, к Бадмаеву, чуть не к Распутину за помощью. Надменное лицо: одна она знает, как спасти горячо любимого мужа.
Лежать приговорённому к смерти под вихрем раздражающих забот и беспомощно поражаться: как же мог опуститься до этого, воин? Уже подносят причастие, через несколько дней тебя уже не будет, а она – будет ещё полвека выступать на земле твоей подругой, твоей памятью, твоей истолковательницей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287 288 289 290 291 292 293 294 295 296 297 298 299 300 301 302 303 304 305 306 307 308 309 310 311 312 313 314 315 316 317 318 319 320 321 322 323