ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И всё время он бормотал, сквозь белые зубы – с придушьем и свистом, а потом – губы чмок – и толстый голос, до зубовного скрежета и даже до животного мычания. И в конце – фукование и как бы горький смех. Всё вместе – как будто учил и репетовал комедию, новую и неслыханную. Подплыл к зеркалу, что у двери, оно отражало правое окно во двор – и шёпотом:
– Дракон Магометов!
Посмотрел кругом себя, со знанием и свирепостью в глазах, и не увидел ничего, кроме мебелей и серебра, тогда развёл руками, как бы в полном и последнем непонимании или как будто он всё сделал, что мог, и более ни за что ручаться не может:
– Голеаф!
И передохнув, походив, он посмотрел в окно и увидел фонарь и фонарный свет, который падал стекловидно, как круглый фонтан, на землю. Сам от себя ставил, и с чугунным столбом, для примера прочим.
– Фонарные деньги? – угрожательно сказал он.
И тут он сощурился.
– А для чего, господа Сенат, – хотя бы и фонарные деньги, – то для чего с Адмиралтейского острова по Мью-реку по копейке тех денег собирают? А в Санктпетерсбуркском по деньге? А не для того ли, – и протянул перст, как римский оратор, – не для того ли, что там Меньшиков зять проживает?
Горько посмеялся.
– И не светят фонари, – сказал он единым хрипом, – и уже не светят фонари, для того что побраны лишние поборы – деньги квадратные, хлебные, банные, сенные, дровяные, и прорубные, и повалечные, и хомутные! И горькие деньги!
И схватился рукой за лацкан, как бы издав рыдание:
– Для шпигования живу, а не для управления! И прошу и именно указую, а ответ тяжёлый!
И, отдышавшись, стал перечислять кратко и быстро:
– Беглые, и умершие, и взятые в солдаты, из подушной не выключенные. И бегущие в башкиры…
Тут поскоблил пальцем над правой бровью, потому что позабыл. Походил и спохватился. И указал в окно, прямо на Флёру, несущую цветы.
Вошла щербатая.
И щербатая села и стала слушать, а он сказал ей, вместо Флёры:
– Вот я, Анна, тебе говорю и объявляю, что после расположения полков на квартеры в душах явился ущерб! Двинули в Казанское царство – и убыло тринадцать тыщей человеческих душ! Ето бездельство!
А щербатая, склонив глаза, слушала и стучала ресницами. Она была умная.
– Ведь я вправду говорю, – сказал он щербатой, хоть та и не возражала. – Ведь небезужасно слышать, что одна баба от голоду дочь свою, кинув в воду, утопила.
А щербатая ждала от него ещё слов, и ей дела не было до бабы, да и тому тоже. Тогда он рассердился на неё за такое бесчувствие и стукнул по столу:
– С господ офицеров положить половинную сбавку! Потому что мирное время! И пускай идут из Петерсбурка, а шпаги свои положат на время в футляр! Или уж воевать – так не с бабами!
Тут он налил и выпил элбиру, а щербатая сказала:
– И персидские дела.
Не допив, махнул на неё рукой и спросил:
– А для чего канальное строение от солдатов перервал? И каналы в запустение придут. Для чего? И Петерсбурк-колонна, конечно, перестанет.
И, со злобой и с надмением откинув назад голову, сделал хальную улыбку:
– А ревизии нынче не будет, господа Сенат! Не будет ничего ревизовано, потому что сей пронзительный княжеский ум ревизию не пускает. И так всё видит!
И развёл ладонями, как веерами, перед самыми глазами, с насмешкою, и плеснул элбиром. И тут бросил стакан наземь, со звоном и хрустом.
– Генеральный фундамент на всём свете земля и коммерция. А он за новые тарифы себе дачу в карман положил. Не без страсти! И теперь в изумлении купецкие люди: ли коммерцию в Архангельский Город переведут, ли в Кронштадт, или вовсе изведут! И быть ли Санктпетерсбурку или Городу? Дайте мне ответ, господа высокий Сенат, – сказал он щербатой, – потому что это есть немалое проблема! И Петерсбурк уже неверный!
– Датские дела, – сказала тихонько щербатая и тряхнула головою, с большой тревогой и страхом, но одобряя.
– И с немалым ужасием и страхом смотрю я, – и он схватил её тонкую руку в свою, красную и большую, – как светлейшая машина слепа! И в датских делах ожесточение! Оружие на землю валится! И уже офицеры холопами его стали! Насильством добывают!
Выбежав на середину комнаты и рванув кафтан на груди, он заревел, вертя головою:
– И всякий приходит и просит, чтоб была справедливость! Такова сила в житье моём! Ни потешения, ни отрады! И кровь путь покажет!
И щербатая быстро-быстро махала ресницами.
А он всё вертел головою во все стороны, как будто искал какого предмета или же прибавления к словам, и вдруг, неожиданно для себя самого, возопил:
– Голеаф!
Тут он упал в кресла и посмотрел кругом: свечи горят, играют на серебре, на стене пятно, палата большая и могла быть меньше. В креслах сидит жена, щербатая, умная, а могла бы сидеть другая, не такая умная да не щербатая. И всё не идёт с места, а кругом город сделался неверный и может запустеть к лету. Задрожит и поползёт. Такой город! Тридцать тысячей человеческих душ! Оползает – уже напротив мазанка заколочена, где жил портных дел мастер, немец Михайло Григорьевич. А куда ушёл? В нетях. Разбредутся прочь от работного места и скажут, что место болотное. А начнёт же он завтра его тревожить, как палкою пса.
На сегодня было довольно.
Он сказал, помолчав и совсем другим голосом, как бы со скукою и с жалостью сердца:
– Толстой обещался, и Остерман молчать будет. И на завтра, Аннушка, ленту мне приготовь. А элбиру уже на сегодня довольно. Бардеуса пришлите. И кликните мне, пожалуйте, балбера-цырульника, и он мне кровь пустит.
4
С детства была камора низкая, и деревянные стены были копчёные, брёвна пахли дымом. На всю камору была печь; в печи – дрова.
Посередине стоял огромный деревянный обрубок, как будто в комнате рос дуб, его срубили, и это пень.
Отец был толстый, красный, с него капал пот на тестяные листы. Он выворачивал обеими руками большую сковороду на обрубок, громко считал, а когда говорил:
– Сорок сороков! – переставал считать, отирал пястью пот со лба, а руки о фартук и больше не пёк.
Фартук был румяный, поджарый и стоял колом.
Востроносая мать ворочала так тонко пальцами на обрубке, точно белошвея, и чинила тесто луком и бараньим сердцем.
А он, Александр Данилыч, всё нюхал тонко и длинно: дымок, конопельное масло. А отец был молчалив, уходил из дому и приходил шумный, без речи и без портов. А мать была вострая и считала деньги в углу. И когда много лет спустя плавал в море и уже был адмиралом – нюхнул: смола. Матросы смолили гальюн, и дым был сладкий, брёвна просластились дымом. Тогда на малое время как бы опять все у него явилось в его памяти через этот запах: камора, и тот пень, и отец, красный затылок, и печь, и:
– Сорок сороков!
В последние годы он раза три так вспоминал себя. А больше не вспоминал. Потому что он теперь не помнил, он жил без памяти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229