ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Кто? – побледнел и вскочил Каховский как ужаленный. – Уж не Якубович ли?
– А хотя бы и он…
– Шут гороховый!
– Ты так завистлив, душа моя, что осуждаешь всё, чего сам не можешь.
– Не могу – низости…
– Какая же низость?
– Мщенье оскорблённого безумца – низость, подлость! А под видом блага общего – ещё того подлее. Пойти убить царя не штука, на это всякого хватит. Но надо право иметь, слышишь, право!
– Право на убийство?
– Не убийство тут, а другое… может быть, и хуже убийства, да совсем, совсем другое… Только не понимаете вы… Никто ничего не понимает. О Господи, Господи…
Вдруг опустился на стул, закрыл глаза, и лицо его помертвело.
– Что с тобою, Петя? Нездоровится?
– Нет, ничего, пройдёт. Голова кружится. Дай воды или стакан вина…
Как всегда перед завтраком, в столовой Рылеева пахло чем-то вкусным, жареным. Каховского тошнило от голода и от этого запаха.
Рылеев догадался, сбегал на кухню, принёс тарелку щей с мясом и графин водки. Когда тот кончил есть – повёл его в кабинет.
– Послушай, Петя, ну как тебе не стыдно: голодаешь, а денег не берёшь, ну разве так друзья поступают, а?
Отпер конторку.
– Если не хочешь обидеть меня… вот тут, кажется, двести… – совал ему в руку синенькую пачку ассигнаций.
– Куда мне столько? – отвёртывался Каховский; оттопыренная нижняя губа ещё дрожала. – Хозяйке бы только, да в лавочку, да вот ещё портному Яухци. Пристаёт жид проклятый, каждый день шляется, в яму посадить грозит…
Портному Яухци заказан был военный мундир; по настоянию Рылеева Каховский согласился поступить снова на службу и подал прошение в Елецкий пехотный полк.
Наконец взял деньги, не считая, и торопливо, неловко сунул пачку в боковой карман брюк, точно кисет с табаком.
– Мундир-то готов? – спросил Рылеев.
– Готов.
– Ну и ладно. Не к лицу тебе фрак: в мундире будешь виднее, и легче действовать… А насчёт крестьян как же? – прибавил, подумав. – Продал бы их, что ли? По пятисот нынче за душу. Тринадцать-то душ – деньги тоже, на улице не валяются. Я бы тебе живо устроил: у меня и в палате заручка…
– Да нет, где уж… Заложены, процентов давно не платил, уж, чай, и просрочены, – солгал Каховский и покраснел мучительно: не заложил, а проиграл эти последние тринадцать душ родового наследия в карты какому-то шулеру на Лебедянской ярмарке.
– Ну так, значит, мир, Петя, голубчик, а? Не сердишься? – сказал Рылеев, пожимая ему руку и заглядывая в лицо со своею милою, мальчишескою улыбкою.
Но тот всё ещё отвёртывался, не смотрел ему в глаза и думал: «Где уж сердиться, коли деньги взял?» Каждый раз, когда брал их, испытывал такое чувство, как будто собственную душу свою чёрту проигрывал.
– Не сержусь, Атя, нет… За что же?.. А только скверно, иной раз так на душе скверно, что хоть пулю в лоб. Не могу я больше, не могу, мочи моей нет!..
– Ну полно, полно, – видимо о другом думая, утешал его Рылеев, – ведь уж недолго теперь, потерпи как-нибудь… А в Царское зачем ездил?
– В Царское? Сам знаешь… Эх, брат, ведь только прицелиться. В десяти шагах. Один-одинёшенек. Точно дразнит…
– Да ведь сам говоришь: убить не штука, а надо, чтобы…
– Ну да уж знаю, знаю. А только не могу больше… Господи! Господи! Когда же?
– Да говорю же – скоро. Ну вот, ей-Богу, вот тебе крест! – перекрестился Рылеев на образ точно так же, как намедни в беседе с Голицыным. – Ты, ты один – и больше никого! Так и знай. И Думу о том известим и срок назначим. Ты достоин… я же знаю, Петя, милый, ты один достоин.
В глазах Каховского загорелось что-то, как блеск отточенной стали. А Рылеев смотрел на него, как точильщик, который пробует нож: остёр ли? Да, остёр.
Бестужев при начале беседы вышел в гостиную, чтобы не мешать; потом, когда они ушли в кабинет, вернулся в столовую, присел к огню, закурил было трубку, но уронил её на пол и задремал. Видел во сне, будто мечет банк, загребает кучи золота, а цыганка Малярка сидит у него на коленях, щекочет, смеётся, путает игру. Проснулся с досадою, не кончив приятного сна, когда вышли из кабинета Каховский с Рылеевым. Рылеев посмотрел на часы: ему надо было зайти в правление Российско-Американской компании перед завтраком. Собрался и Бестужев, вспомнив о предстоящем визите тётушке-имениннице.
– Подвезти вас, Каховский?
– Благодарю, я привык пешком. Да и не по дороге нам.
Бестужев отвёл его в сторону, так, чтобы Рылеев не слышал.
– Прошу вас, поедемте, мне нужно с вами поговорить о делах общества.
– Ну что ж, поедем, – сказал Каховский, посмотрев на него с удивлением: они друг друга недолюбливали и о делах никогда не говорили.
Вышли вместе. Каховский надел широкополую чёрную карбонарскую шляпу и странный, лёгкий, точно летний, плащ-альмавиву, сделавшись в этом наряде ещё более похож не то на театрального разбойника, не то на фортепианного настройщика.
У подъезда ждала флигель-адъютантская коляска Бестужева, щёгольская английская, на высоком ходу; кучер лихой, в шляпе с павлиньими перьями; пристяжная лебёдкою, двоим тесно; Бестужев сел боком, неловко: «гвардейский шаромыжник» уступал место «пролетару» с почтительной любезностью. Попросил позволения завезти корректуры «Полярной Звезды» в типографию.
Выглянуло солнце, но под ним – ещё пустыннее, однообразнее однообразная пустынность улиц, широких, как площади, с рядами сереньких, низеньких, точно к земле приплюснутых домиков да пожарной каланчой, одиноко кое-где торчащею, и бледно-жёлтая под бледно-зелёным небом унылая охра казённых домов ещё унылее.
Выехали на Невский. От Полицейского моста до Аничкина насажен бульвар из липок по приказу императора Павла в тридцать дней, среди лютой зимы, так что приходилось рубить ямы топорами и разводить в них костры, чтобы оттаять мёрзлую землю. Теперь под ледоходным ветром эти чахлые липки, зябко дрожавшие голыми сучьями, похожи были на больных детей, и казалось – никогда не распустятся. Но уже весеннее гулянье началось на бульваре. Проходили военные в треуголках с петушьими перьями, чиновники во фризовых шинелях, купцы в длиннополых сибирках, и у Гостиного двора из карет ливрейные лакеи высаживали дам в русских меховых салопах и парижских ярких, как цветы, весенних шляпках. Проносились барские шестёрки цугом с нескончаемым «и-и-и!» – сокращённым «пади!», которое тянули тончайшим дискантом мальчишки-форейторы. На почтовой тележке фельдъегерь скакал сломя голову, и, дребезжа и подпрыгивая по булыжным арбузам, плелись извозчичьи дрожки-гитары, на которых сидели верхом, как на сёдлах, держа кучера за пояс, а на спине у него болталась жестяная бляха с номером. Перед взводом марширующих солдат играла военная музыка.
И в однообразии движущихся войск, в однообразии белых колонн на жёлтых фасадах казённых домов веял дух того, кто сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230