ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Боже мой! Сегодня утром проснулась, увидела массу света, и радость заволновалась в моей душе, захотелось на родину страстно.
ЧЕБУТЫКИН. Черта с два!
ТУЗЕНБАХ. Конечно, вздор.
Конечно, вздор! В Москву? А в палатку под Ельней не хочешь?
ИРИНА. Уехать в Москву. Продать дом, покончить все здесь и – в Москву…
ОЛЬГА. Да! Скорее в Москву.
(Чебутыкин и Тузенбах смеются.)
Еще бы не смеяться. Сколько дадут вам за дом? А квартира в Москве – двести миллионов.
А вот и полковник Вершинин пришел. Оказывается, земляк.
ИРИНА. Вы из Москвы… Вот неожиданность!
МАША. А на какой улице вы жили?
ВЕРШИНИН. На Старой Басманной.
ОЛЬГА. И мы там тоже…
ВЕРШИНИН. Одно время я жил на Немецкой улице. С Немецкой улицы я хаживал в Красные казармы. Там по пути угрюмый мост, под мостом вода шумит. Одинокому становится грустно на душе. А здесь какая широкая, какая богатая река! Чудесная река!
ОЛЬГА. Да, но только холодно. Здесь холодно и комары…
ВЕРШИНИН. Что вы! Здесь такой здоровый, хороший, славянский климат.
Они жили здесь. Не стояли лагерем, а жили… Кто – одиннадцать лет, а кто – и полвека.
Всё, полковник, забудьте. Это здоровый эстонский климат. А славянский – восточнее. Извините. Пора.
Сперва поползли тревожные слухи.
ВЕРШИНИН. Вчера я мельком слышал, будто нашу бригаду хотят перевести куда-то далеко. Одни говорят, в Царство Польское, другие – будто в Читу.
О Польше забудьте. Этот поезд ушел. Отныне – только на Восток.
И как быть офицеру: в Читу? в отставку?
ТУЗЕНБАХ. Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку. Я буду работать, а через какие-нибудь двадцать пять – тридцать лет работать будет уже каждый человек. Каждый!
Да, поручик, сокращение неизбежно, увольнения не миновать. Кем будете работать?..
А сестрам даже слухи о переводе армии страшно слышать. Как жить? Кто защитит?
МАША. Мне кажется, говорит во мне просто справедливость. Может быть, в других местах и не так, но в нашем городе самые порядочные, самые благородные и воспитанные люди – это военные.
Ей кажется. Говорит в ней, конечно, страх беззащитности и одиночества.
Всякий раз, как оккупанты пытаются развеселиться, – ничего у них не выходит. Гибель надежд стоит за спиной у каждого, у каждой, и веселую фразу сводит за упокой.
МАША (целует Ирину). Желаю тебе еще раз, будь здорова, будь счастлива. В прежнее время, когда был жив отец, к нам на именины приходило всякий раз по тридцать – сорок офицеров, было шумно, а сегодня только полтора человека и тихо, как в пустыне…
ТУЗЕНБАХ. Кто знает? А быть может, нашу жизнь назовут высокой и вспомнят о ней с уважением. Теперь нет пыток, нет казней, нашествий, но вместе с тем сколько страданий!
Сколько страданий. И холодная шершавая окружающая неприязнь. Которую только усиливают твои образованность, тонкость чувств, образ мыслей.
АНДРЕЙ. Благодаря отцу я и сестры знаем французский, немецкий и английский языки, а Ирина знает еще по-итальянски.
МАША. В этом городе знать три языка ненужная роскошь. Даже и не роскошь, а какой-то ненужный придаток, вроде шестого пальца. Мы знаем много лишнего.
Да, мадам, да, генеральская дочь, – это ненужная роскошь. Зачем английский, французский, итальянский, когда нужен эстонский. Да и с ним вы всё равно второго сорта.
И никто в этой пьесе (в той жизни!) ни разу не опустился до пошлых надежд на «светлое завтра» или хотя бы на «нынешнее поколение».
ВЕРШИНИН. Через двести, триста лет жизнь на земле будет невообразимо прекрасной, изумительной!..
И через год, несмотря ни на что, упрямо.
ВЕРШИНИН. Через двести—триста, наконец, тысячу лет, – дело не в сроке, – настанет новая, счастливая жизнь!..
Они отправляют счастье далеко. За пределы своей земной жизни. Чтобы с гарантией не дожить до назначенного срока – до предчувствуемого разочарования.
Но когда устаешь от высокой веры, от высокого самообмана, – грубая жизнь бьет так, что костей не соберешь.
ИРИНА (рыдая). Выбросьте меня, выбросьте, я больше не могу!.. Куда? Куда все ушло? Где оно? О Боже мой, Боже мой! Я все забыла, забыла… У меня перепуталось в голове… Я не помню, как по-итальянски окно… Все забываю, каждый день забываю, а жизнь уходит и никогда не вернется, никогда, никогда мы не уедем в Москву… Я вижу, что не уедем… Как я жива, как не убила себя до сих пор, не понимаю.
Пьеса раскрывалась, распахивалась такими ужасными смыслами, которых Чехов, надеюсь, никогда не имел в виду. Но что же делать, если мы отравлены – все отравлены: и «МК», и «День», и Ельцин, и Макашов – а мыслям не прикажешь, и столетний текст невольно принимает на себя сегодняшнюю злобу.[61]
Еще до того, как раскрыл книгу, уже вспоминалась Наташа, жена Андрея, – единственная, кто радуется, что сестры (сестры ее мужа!) съезжают. Красноречива ее реплика о цветочках.
НАТАША. Значит, завтра я уже одна тут. Велю прежде всего срубить эту еловую аллею, потом вот этот клен… По вечерам он такой некрасивый… (Ирине.) Милая, совсем не к лицу тебе этот пояс… Это безвкусица… И тут везде я велю понасажать цветочков, цветочков, и будет запах… Зачем здесь на скамье валяется вилка? Зачем здесь на скамье валяется вилка, я спрашиваю?!
Не с эстонским ли акцентом она это говорит? Нехорошая, ужасная, стыдная мысль. Но она пришла в голову и стала неотвязной. И когда, уже читая, натыкался на Наташу – все выходило одно к одному.
ОЛЬГА. Андрей, кажется, влюблен немножко.
ИРИНА. В одну здешнюю барышню.
МАША. Ах, как она одевается! Не то чтобы некрасиво, не модно, а просто жалко. Какая-то странная, яркая, желтоватая юбка с этакой пошленькой бахромой и красная кофточка. И щеки такие вымытые, вымытые! Андрей не влюблен – я не допускаю, все-таки у него вкус есть.
Не допускает! А скоро эта «здешняя» – единственная местная во всей пьесе! – выживет Ирину из ее комнаты.
НАТАША. Кстати, милая, я хотела тебе сказать, да все то тебя нет, то мне некогда… Бобику в теперешней детской, мне кажется, холодно и сыро. А твоя комната такая хорошая для ребенка. Милая, родная, переберись пока к Оле!
ИРИНА (не понимая). Куда?
Чего тут не понять? Мешаешь.
В следующем действии Наташа возьмется за восьмидесятидвухлетнюю няньку.
АНФИСА. Я тружусь, работаю… Слаба стану, все скажут: пошла! А куда я пойду? Куда? Восемьдесят лет. Восемьдесят второй год…
НАТАША (Анфисе, холодно). При мне не смей сидеть! Встать! Ступай отсюда! (Ольге.) И зачем ты держишь эту старуху, не понимаю! Ни к чему она тут. Согласись, моя милая, она могла бы жить в деревне.
ОЛЬГА.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85