ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Любите врагов своих, благословляйте тех, кто проклинает вас.
…Ехали сначала вдоль моря, опасаясь турайдских ливов, живших над рекой Гауей. Морской берег был низкий, песчаный, чахлые сосны росли на нем небольшими островками, чайки тоскливо кричали о чем-то. На душе у Генриха, чем дальше отъезжали они от Риги, становилось все неспокойнее, порою – он сам не понимал почему – хотелось плакать. Успокаивали святые книги и толстый свиток пергамента, который он взял с собой для будущей хроники.
На третий день переправились на правый берег реки Гауи, причем Генрих неожиданно для себя упал с повозки в воду и чуть не уронил Библию, которую держал в руках. «Плохой знак», – подумал Генрих.
Заехав в лес, разложили костер. С помощью старого Алебранда Генрих снял с себя мокрую одежду, развесил ее сушиться на рогатках над огнем. Сам сидел, закутавшись в темную сутану, подобрав под себя босые ноги.
Алебранд, как выяснилось, уже несколько раз ездил этой дорогой, которая вела правым берегом Гауи на реку Имеру, впадающую в озеро Остигерве.
– Там живут имерские латгалы. И там мы всегда собирались после походов на язычников-эстов, чтобы помолиться и поделить добычу, – сказал Алебранд, хмуря от вертких горячих искр седые брови.
«Там моя родина, – думал Генрих, вслушиваясь в ровный глуховатый шум леса, вглядываясь в гребешки пламени. – Подумать только – я там родился. Не в Тевтонии, не в Риме и не в Бремене, а там, на берегу озера, которое не помню, среди людей, которых тоже не помню. Каким я был, когда мне было четыре-пять лет? Наверное, бегал босиком, как и все дети ливов и леттов, встретившиеся нам по пути… На носу, наверное, были веснушки… Я молился богам, которых почитали мои родители… А кто же были мои родители? Я их тоже не помню… Я родился среди язычников, во тьме, в грязи… Что ж, и Христос родился не в золотых палатах, а в стойле, на сене».
– Что же ты умолк, Генрих? – спросил Алебранд. – В долгой дороге надо все время говорить друг с другом, не то можно с ума сойти от молчания. Я поездил на своем веку немало, – он широко зевнул и сразу же перекрестился, чтобы не влетела в рот дьявольская сила. – В первый раз, помню, поехал я к эстам в их Унганию, чтобы отобрать добро, которое они захватили у наших купцов. Купцы шли санным обозом из Риги к Пскову, а эсты вместе с ливами напали на них, забрали товаров марок на девятьсот. Но не отдали язычники добро, чуть меня самого не прикончили. Дикари все, что эсты, что летты, – он сердито сплюнул в огонь.
«Я родился от дикарей, – думал Генрих, – на земле, забытой богом, спящей мертвым сном, не слыша святых псалмов, не зная всемогущей волшебной латыни. Неужели я мог не знать латынь, этот язык богов, музыку небес? Латынь – сама гармония, само совершенство. Неужели я мог говорить на каком-то ином языке и у меня язык не присох к гортани? Как одно солнце светит в небе, так должен быть и один язык. Один! Святая латынь! Все другие языки – мусор, пыль под ногами. Разве это языки?»
Он поднялся, встал у самого костра, закутавшись в сутану, которая стала горячей. Однако он совсем не чувствовал этого кожей, телом – такой жгучей болью горела душа.
– А назад от эстов возвращался, – продолжал свои бесконечные воспоминания Алебранд, – и попал на реку Имеру к леттам. Слово божье они встретили с радостью, но бросили жребий – принять крещение от Пскова, от русской церкви, как сделали таловские летты, или от латинян. Повезло нам, латинянам.
«Мои родители, мои родственники по жребию выбирали себе веру, – чуть не плача от обиды и злости, думал Генрих. – Будто вера – новая рубашка или новая корова. Будто есть на свете что-либо более мудрое и светлое, чем римская вера. И я родился от таких людей!»
– Да садись ты, Генрих, – мягко предложил старый Алебранд. – Садись вот тут, возле меня… Дорога еще долгая, надо беречь ноги. Давай налью тебе вина. Я всегда вино в дорогу беру. Не пьешь? Совсем не пьешь? Святой… А я без вина не могу.
Алебранд, задрав бело-желтую пеструю бороду, пил вино из медной кружки. Пил долго, смачно, потом вытер кулаком губы и сказал:
– Ты на меня, старика, не смотри. Я свое отъездил и отслужил. Человек я безобидный. Ищу, где тепло, сытно и котел не пуст. Вот отвезу тебя на Имеру, помогу церковь обжить и вернусь в Ригу. Там и умирать буду.
«Без Алебранда мне будет нелегко, – сидя у костра, думал Генрих. – Но со мною бог и святая дева Мария. Они помогут мне, укрепят душу. Я так хотел быть пастырем!»
Ему вспомнились долгие годы учебы в Бремене, Риме, а потом в Риге. Он всегда был одним из лучших студиозусов. Его друзья по богословской семинарии тайком ухаживали за девушками, пили вино и пиво, лоботрясничали, оправдывая все это тем, что, сам Христос, когда учился в школе, во время уроков лепил из мокрой земли птиц, оживлял их, и те птицы летали по классу.
Он всегда считал себя тевтоном, сыном того могущественного народа, который когда-то сокрушил, поставил на колени Римскую империю, который на боевых взмыленных конях ворвался в мраморные дворцы, в огромные роскошные бани, где в диких фантастических оргиях, в непосильных для слабой человеческой души грезах доживало последние дни худосочное племя пигмеев, бывших некогда гигантами. Но его родители были леттами, значит, и он был летт.
Однажды семинарист, спавший с ним рядом, утром удивленно сказал ему:
– Генрих, я не знал, что ты такой Цицерон – разговариваешь даже во сне.
– Я разговариваю во сне? – удивился и Генрих.
– Да. Но это еще не все. Ты разговариваешь не на латыни, не по-тевтонски, не по-свейски, а на каком-то странном непонятном языке.
Кровь ударила в виски. Генрих покраснел как рак, с которым студиозусы любили пить пиво. Оказывается, во сне он говорит по-леттски! Не благородные розы святой латыни расцветают в его душе, а остро колется болотная осока языка, который никто никогда не слышал и, конечно же, не услышит на берегах Рейна. Он вырывал, выкорчевывал его из себя, однако, оказывается, корешки остались.
На следующий вечер, перед сном, он долго и искренне молился, просил:
– Боже, сделай, чтобы не возвращались ко мне эти ненужные, мертвые слова. Я – сын твоей латыни. Боже, я верный раб твоей святой латыни.
А чтобы быть абсолютно уверенным в том, что леттский язык не вернется к нему ночью, он завязал себе рот шелковым платком и так заснул – дышать-то дышалось, но вместо слов из груди вырывалось какое-то бормотание.
Он изгонял из себя язык предков, как из святого, украшенного золотом храма изгоняют шумных, вечно голодных воробьев. Язык умирал. Он больше не возвращался в сны. Во сне Генрих говорил теперь на латыни. В Риге, на исповеди, Генрих рассказал епископу Альберту, своему любимому наставнику, обо всем, что тревожило его.
– Что ты делаешь, сын мой?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85