ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И думать. О чем-то своем, заветном. Если есть добрый и внимательный собеседник, можно даже в такой тихий час разговориться и искренне, не таясь, признаться ему в каких-то своих очень личных болях или радостях, о которых в другое время, при свете, ты даже и думать не мог бы.
Такие сумерки всегда вызывают какую-то доверительность, размягчают даже того человека, который, будто в раковине, что не раскрывается и в солнечный день, замкнулся в себе.
А лучше всего у постепенно темнеющего окна сидеть одному и молчать. Такое молчание, говорят, немного приглушает самую большую радость и разбереживает чуть ли не до молчаливого крика и небольшую боль. Пускай, пускай разбереживает. Человеку, очевидно, обязательно когда-нибудь надо почувствовать, пережить ее, свою боль, чтобы потом знать и понимать, как бывает больно другим...
Мы долго сидели и молчали, и мне казалось, что вот сейчас, вот в эту самую минуту, должна возникнуть какая-то откровенная, доверительная беседа — именно та, которая возникает очень редко и всегда неожиданно.
Ты первым нарушил тишину:
— Сейчас снова поеду в межколхозстрой.
— Так ты же только что ездил туда. Что-нибудь случилось?
— Не случилось, но может случиться,— нехотя ответил ты, и я понял, что того разговора, который вот-вот должен был тихо начаться и зазвучать, не получится.
Недовольный, злой на себя, не спеша иду по улице — той, что как раз параллельна шоссе. Иду к Ганне Романовне. Улица эта, обсаженная высокими и ровными, как на подбор, березками, всегда нравилась мне тишиной, зеленью и радовала своей отдаленностью от шумного гула улицы-шоссе. Тихо, нежными, не окрепшими еще листьями шумят берез-
ки — именно такой приглушенный шум, будто шепот далекого дождя, тоже, говорят, успокаивает...
Тетка Ганна на этот раз была дома. Из окон ровно, неброско лился на улицу белый дневной свет. Погремев щеколдами, потопав в темных сенях,— пока нашел дверь! —• зашел в хату. В передней комнате на столе стояли еще не убранные миски, тарелки, недопитые чарки, бутылки, по-крестьянски заткнутые газетными затычками.
— Пульба, пульба,— с трудом выдыхая слова, спешил объяснить мне все дядька Степан, и я, немного научившись разбирать, что он говорит, ответил:
— Да, дядька Степан, бульбу время уже сажать.
— Так вот мы ее сегодня и посадили,— поддержала брата Романовна.
И стол — этого непременного свидетеля такой радости (а как же — люди ведь помогали, их так не отпустишь, надо угостить) — тетка Ганна еще не успела прибрать. Раскрасневшаяся от работы, а может быть, и от выпитой чарки водки или вина, тетка Ганна, быстро спустив на плечи легкую кашемировую косынку, высвободила из-под нее ровно и гладко зачесанные назад и закрученные там в узел волосы. Дядька Степан прибрал в холодильник то, что могло испортиться, и, все показывая на дверь во вторую половину хаты, говорил:
— Та хата нада... Та хата...
Романовна широко раскрыла двустворчатую дверь и пропустила меня вперед, в более чистую, чем первая, но и более холодную хату,— видно, тетка Ганна весной перестала уже в ней топить, а передняя, само собой понятно, была сейчас согрета веселой беседою, шутками, а может, и звонкой песней за щедро накрытым столом.
Звеньевая достала откуда-то из шкафа целую пачку бумаг, много коробочек и все это выложила передо мной на круглый стол, застланный красным плюшем в больших цветах:
— Проверяйте.
Тут были депутатские билеты, грамоты с выставок, поздравления из райкома, обкома, коробочки с орденами и медалями. Тут же, еще ни разу не ношенный после торжественного вручения, ново и светло блестел орден Ленина.
— Проверяйте,— с гордостью повторила Ганна Романовна.
— А зачем же, тетка Ганна, проверять? Нет, я проверить ничего не буду. Буду просто радоваться вместе с вами вашим успехам. Вон у вас сколько наград, документов, депутатских свидетельств.
— А как же. Я и теперь депутат. В областном Совете. А бывало, что и в районном и в областном сразу. Тогда и туда надо, и туда. Мы ж перед сессией всегда раньше собираемся...
Несколько часов с заслуженной колхозницей — теткой Ганной
Конечно, вот теперь так мы и не видим, когда и как в колхозе что делается: когда сеется, когда жнется. А раньше, бывало, в борозде настоишься, за конем, за плугом набегаешься, пока всю картошку колхозную посадишь. Ни ног, ни спины не чувствуешь после. И то чуть не до самого сенокоса садим, бывало.
Ясное дело, коней нет, а с одних плугов заржавелых какой толк? И кто их знает, где они, те кони, за войну подевались. А когда немец пришел, так свои, обиженные на власть люди делили колхозных коней: по одному на две семьи. А сколько их погибло тогда, коней тех. Кто их считал. Это ж людей, и то...
А мы сами впряжемся, бывало, попробуем тащить плуг, но видим — тяжело. Тогда мы возьмемся за лопаты, на ладони поплюем, чтоб руки не скользили, да и давай копать, давай землю затравевшую ворочать. Лопатами всю посевную и проведем. По пять, а то и по восемь соток в день вскапывали. А как же... Копаем, копаем, а земля за нами, кажется, вслед и зарастает. Пока одно поле вскопаем — другое зарастет.
На разживу, когда нас освободили, пригнали мы с собой одного коня из Свираков — это под Дубровном там лагерь немец для нас сделал, там мы мучились и голодные и холодные — дороги ему, гаду, чистили. Привели, значит, коня. Но что ты с одним сделаешь? Тем более с калекой таким. Ей-богу, он чуть ли не на все четыре ноги хромал. Он уже только то и делал, что хоть воды нам бочку, бывало, привезет на поле. Мы лопаты в землю, напьемся — и снова за работу.
Так лопатами и вскопаем все поле. А потом зерно, какое есть, в котомки насыплем и несем сеять. А как же... Вот что наделала эта проклятая война. А осенью уже, когда сожнем, обмолотим, снова в те котомки насыплем, кто сколько поднять
сможет, и в Оршу на элеватор несем. До города шесть-семь километров, а там еще по городу сколько кружить надо, пока до того элеватора доберешься. В очередь, правда, чтоб сдать зерно, не становились: кто на телегах привез, у того спина не болит — немного и подождать может.
И молоко так сдавали. Нашли, не помню уже где, какую-то ломаную тележку, починили ее кое-как, колеса ржавые надели и проволокой привязали — чтоб не спадали. Бидоны поставим и везем на себе в Оршу. А дорога же тогда не такая гладкая была, не из асфальта, а мощеная, булыжная. Везешь эту тележку, а она по камням так уж грохочет, так подпрыгивает. Даже с горы не разгонишься. Везешь и боишься, чтоб вместо молока на завод сразу масло не привезти — собьется, думаешь, в бидонах, как в маслобойках, плескаясь.
Позднее уже, когда кони у нас появились, я с Татьяной Максак, соседкой своей, поверите ли, по девяносто возов навоза разбивала. А агроном тогда у нас была Шура Га-левич.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43