ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

Изгнание его продолжалось минут двадцать. Потом он начинал дышать, тоже проделывая руками и корпусом замысловатые движения: неспешный глубокий вдох и медленный-медленный, на полминуты, выдох. При этом надо было быть абсолютно отрешенным от всех земных забот и мыслей, как бы раствориться душой и телом в утреннем воздушном зефире, в благоухании цветов, трав и деревьев. В учение йогов Клавдий Митрофаныч верил свято, верил, что одна только ежедневная вентиляция легких способна вернуть организму все его прежние силы и здоровье.
Надышавшись, нарастворявшись в утреннем зефире и благоухании цветов, обретя для своей души лучезарно-бодрое состояние, Клавдий Митрофаныч становился в кухне ногами в таз и, покряхтывая, повизгивая от щекочущего холода, лил на себя воду из шланга, присоединенного к водопроводному крану. Затем он брился, сдирая с подбородка тупой бритвой жесткую, как проволока, щетину. По квартире разносился такой звук, как будто он не бреется, а точит нож о шершавый точильный камень. Затем он смывал с лица остатки мыльной пены и, наконец, как последняя завершающая операция, – натирал макушку специями для ращения волос. Природа поступила с Клавдием Митрофанычем явно неблагородно: наделив его дремучей волосатостью там, где она была совершенно ни к чему, по какой-то прихоти оставила его темя вовсе без всякой растительности, голым, как бильярдный шар. В свои семьдесят лет, понимая, что жизнь идет к концу и уже смирившись с этим, с разными своими утратами, с тем, что глаза его, например, видят уже далеко не так зорко, как прежде, а сердце работает с перебоями, он, однако, почему-то никак не желал покориться тому, что лыс, и упрямо пытался вернуть голове шевелюру. Так же свято и непреложно, как йогам, верил он утверждениям рекламных листков, что при систематическом, в строгом соответствии с правилами употреблении – новейшие рекомендуемые препараты, составленные на основе последних научных изысканий, непременно окажут на его макушку желанное действие. В кухне у Клавдия Митрофаныча на полочке стояла целая батарея флаконов с этими рекомендуемыми препаратами, от которых он, не теряя надежды, ожидал чуда: «Арникол», «Биокрин», «Кармазин»…
Облачившись в халат и повязав голову полотенцем, – тюрбан из полотенца был не чем-нибудь, а тоже средством, средством предупредительным, против посещавших Клавдия Митрофаныча мигреней, – и сделавшись похожим на восточного правителя, старик основную часть дня возился в своей комнате: наводил порядок в коллекциях, разбирал почту и принимал посетителей. Посетителями все больше бывали дети. Они приходили обменяться марками, значками, приносили Клавдию Митрофанычу какую-нибудь отысканную старину.
Ближе к вечеру, когда спадала жара, Клавдий Митрофаныч переоблачался в синий хлопчатобумажный, простроченный белыми нитками комбинезон, брал потрепанный портфель и, предварительно закрыв в своей комнате окна ставнями и заперев дверь на несколько замков, покидал дом. Он шел обыскивать очередной чердак. В портфеле его лежала карта города, разграфленная на секторы. Клавдий Митрофаныч исследовал сектор за сектором, не пропуская ни одной квартиры, ни одного чердака. Эту работу он начал три года назад и обшарил уже более половины городских чердачных помещений с их свалками невообразимо пыльной рухляди, поломанной мебели, никому уже не принадлежащих корзин, баулов, чемоданов, набитых истлевшим, источенным мышами и молью тряпьем. В городе, где в прошлом бывало и живало немало знаменитых людей, где множество особняков принадлежало когда-то крупным богачам, знати, можно было рассчитывать на интересные находки среди чердачного хлама.
И действительно, каждый раз что-нибудь да попадало Клавдию Митрофанычу. Как-то, возвратясь из одной такой своей чердачной экспедиции, он продемонстрировал Косте клок бумаги с несколькими строчками, написанными рукою композитора Калинникова, в начале века умершего в Ялте от туберкулеза и похороненного на местном кладбище, неподалеку от художника Васильева. Клавдий Митрофаныч был безмерно возбужден и счастлив. Глаза его светились. К найденному обрывку он дал Косте прикоснуться лишь на секунду, тут же отобрал, завернул в целлофан, спрятал, а потом ночью несколько раз пил снотворное, потому что от возбуждения не мог никак заснуть.
Костя же проводил дни в чтении. Вернувшись с купания и наскоро что-нибудь пожевав, он сразу же принимался за бумаги Артамонова.
Письма, просмотрев, он отложил в сторону. Они были не от частных лиц, как верно сказал Клавдий Митрофаныч, – чисто делового, справочного содержания, уточняли детали, даты разных военных событий; в этих письмах не присутствовало самого Артамонова. Зато другие его бумаги были как бы самим Артамоновым, почти осязаемо присутствующим в комнате. Это чувство подкреплялось еще и тем, что все время, на каждой строчке, Костя помнил, что он сидит за тем же самым столом, за которым писал Артамонов, на том же самом стуле, на том же самом месте, где когда-то у Артамонова рождались все эти слова, фразы… Могло ли пригрезиться Артамонову, когда он здесь работал, думал о своей книге, писал ее – страницу за страницей, тетрадь за тетрадью, – кто, при каких обстоятельствах станет первым его читателем? Предскажи ему кто-нибудь эти дни – такое предсказание, вне всякого сомнения, показалось бы ему просто нелепой выдумкой, бездарною шуткою…
До приезда в Ялту Костя был убежден, что он уже хорошо знает Артамонова, его представление о нем если и не достаточно полно, то уж, во всяком случае, весьма близко к тому, каким Артамонов был в действительности. Теперь же, читая его записки, он как бы знакомился с Артамоновым наново. Представление, сложенное из чужих слов, оказывается, было слишком узким. Настоящий Артамонов, выраставший из оставленных им строк, во всех почти отношениях был куда шире, обладал значительно более богатою натурою. Каждая страница его тетрадей была свидетельством глубины его ума, его необыкновенной памяти, его разносторонних знаний. Он даже рассказчиком был несомненно незаурядным: все, о чем он повествовал, он умел подать в высшей степени изобразительно: картины так и возникали перед глазами у Кости, полные жизни, красок, подробностей, движения.
Содержавшиеся в папке наброски давали понять, что у Артамонова первоначально был замысел другой книги – тоже о войне, но не в форме автобиографических воспоминаний, а в форме научного исследования, очерка о партизанском движении на территории Белоруссии. К труду этому, как из всего явствовало, Артамонов готовился давно, на протяжении нескольких лет, еще живя в Лайве; выписки из книг и журналов показывали, что Артамонов подошел к делу со всей серьезностью, перечитал уйму литературы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163