Просто Оливье как бы уносил с собой самого Даниэля, страдающего и всеми покинутого друга, вместе с его тайной и незабываемым взглядом.
Улица Лаба выглядела пустой, тусклой, оголенной. На какое-то мгновение Оливье ее разлюбил. Улица допускала, чтоб у нее похищали ее обитателей. Она никого не желала защитить. И становилась чужой, враждебной, все ее яркие вывески больше ничего не говорили его душе. Сердце ребенка было полно тревоги. Оливье посмотрел на галантерейный магазин, бросился в подъезд дома номер 77, забился в угол у двери в подвал и заплакал.
*
На следующий день мальчик столкнулся лицом к лицу с Гастуне, протянувшим ему два пальца, которые Оливье с неприязнью пожал. Мальчик опасался, что Гастуне снова заговорит о «Детях Армии». Гастуне интересовался другими только в том случае, если мог при этом поговорить о самом себе, но иногда он умел заинтересовать ребятишек не столько рассказами про войну (ведь у каждого в семье имелся хоть один человек, упивавшийся подобными темами), сколько всякими безделушками: цепью для часов с брелоками, табакеркой, зажигалкой с длинным трутовым фитилем, множеством разных карандашей, в том числе со вставным графитом, который так же, как и вечное перо, был прикреплен к отвислому карману, — и все это вполне гармонировало с живописной выставкой его наград и медалей, развешанных на груди.
В этот день, не найдя себе взрослого собеседника (некоторые, заприметив его из окон, проводили рукой по шее, показывая, что он уже вот где у них сидит), Гастуне набросился на Оливье:
— Пойдем ко мне. Я дам тебе чего-нибудь выпить!
Так Оливье проник в его обиталище. В прихожей он заметил фаянсовый горшок для цветов, бронзового медведя с подставкой для тросточек и бамбуковую вешалку, увенчанную фуражкой унтер-офицера. В столовой стояла черная печка фирмы «Годен» с многоколенчатой трубой, протянутой через всю комнату и уходившей в задымленное отверстие. Линолеум на полу был начищен до блеска, и ходить здесь полагалось в фетровых тапочках, что очень позабавило Оливье. Гастуне приказал ему вымыть руки и налил рюмочку вишневой настойки.
— Посмотри-ка эти портреты!
Он раскрыл перед ним альбом с фотографиями; некоторые были цветные и наклеены на серые паспарту, заменявшие рамки, остальные — черные или коричневые; большинство фотографий Гастуне вырезал из журнала «Иллюстрасьон ». Он показывал маршалов и генералов, всячески расписывал их храбрость, сообщал, что один из них сделал то, а другой — это, и у ребенка создалось впечатление, что каждый из них шел в бой в одиночку, как Бонапарт, захвативший Аркольский мост. Но все же Оливье заметил:
— Но они уже не могли бегать, ведь они все старые…
— Гм! В те времена они еще не были старыми! — заявил Гастуне.
Особую речь Гастуне посвятил Манжену, который отличался крутым нравом. Потом он открыл другой альбом, с портретами президентов республики — от бритого Тьера до бородатого Поля Думера. Ребенок осмотрел президентов только с усами — Казимира-Перье, Дешанеля, Мильерана, ознакомился и с теми, у кого вдобавок была борода — Мак-Магоном, Думером, Греви, Сади Карно, Лубе, Фальером, Пуанкаре, и особое внимание обратил на Думерга, чье ласкательное имя — Гастуне — и унаследовал унтер-офицер.
— А я ведь похож на него, разве нет? На Думерга, не на Думера. На того, у кого одна лишняя буква, а бороды нет.
— А что, если вам отпустить бороду? — спросил Оливье.
— Ох! Зеленый ты допризывник… — воскликнул Гастуне, снисходительно отнесись к этой глупой реплике.
Затем он перешел к разговору о недавней колониальной выставке, пышно развернувшейся вокруг озера Домениль, и показал специальные номера журналов. В них можно было увидеть рекламные фото: восстановленный храм Ангкор, дворцы, театры на воде, светящиеся фонтаны под названием «Кактус», «Великий сигнал», «Прекрасный цветок», «Тотемы». Гастуне описывал все изображенное на картинках: зверинец в Венсене, павильон Бананиа, урок французского для сенегальских стрелков. Он говорил об умонастроениях африканцев, мальгашей, жителей Индокитая, как их себе представляют военные. Он демонстрировал торжественные открытия и заседания с участием длинного Мажино, низкорослого Поля Рено с усами а-ля Чарли Чаплин, Лаваля в белом галстуке и других политических деятелей; некоторые были весьма тучненькими в своих чересчур затянутых жилетах и очень важными — ведь они столько сделали для Франции!
— Съешь еще одну вишню!
— Спасибо, мсье.
До сих пор все шло хорошо, но Оливье знал, что Гастуне неминуемо вернется к разговору о своей войне. Может быть, мальчику было б даже интересно, если б ему об этом рассказали как-то по-другому, но у Гастуне все это давно превратилось в такую скукоту из-за обязательного перечисления мест сражений и номеров полков, в которых он сам вскоре совершенно запутывался.
— Война, видишь ли… — начал Гастуне.
Вслед за этим шло уже невнятное бормотанье, которого Оливье не понимал, совсем как в церкви, когда кюре переходил на латынь. Мальчик смотрел на дно рюмочки, где оставалось еще несколько вишен в настойке, слишком для него крепкой. Время от времени он поднимал голову и делал вид, что весьма заинтересован, но Гастуне продолжал бы говорить и без этого.
Время тянулось долго, прошел час, может, два. Мальчик все еще был здесь, сидел, облокотившись о стол, ему было очень не по себе, но уйти он не осмеливался. Гастуне все еще толковал о родине и о жертвенности, но все это было каким-то пустым и отвлеченным. Что же касается музыки, то он, как и всегда, насвистывал лишь военные напевы. Люсьен говаривал о Гастуне, что тот в младенческом возрасте, видать, проглотил горн.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
Улица Лаба выглядела пустой, тусклой, оголенной. На какое-то мгновение Оливье ее разлюбил. Улица допускала, чтоб у нее похищали ее обитателей. Она никого не желала защитить. И становилась чужой, враждебной, все ее яркие вывески больше ничего не говорили его душе. Сердце ребенка было полно тревоги. Оливье посмотрел на галантерейный магазин, бросился в подъезд дома номер 77, забился в угол у двери в подвал и заплакал.
*
На следующий день мальчик столкнулся лицом к лицу с Гастуне, протянувшим ему два пальца, которые Оливье с неприязнью пожал. Мальчик опасался, что Гастуне снова заговорит о «Детях Армии». Гастуне интересовался другими только в том случае, если мог при этом поговорить о самом себе, но иногда он умел заинтересовать ребятишек не столько рассказами про войну (ведь у каждого в семье имелся хоть один человек, упивавшийся подобными темами), сколько всякими безделушками: цепью для часов с брелоками, табакеркой, зажигалкой с длинным трутовым фитилем, множеством разных карандашей, в том числе со вставным графитом, который так же, как и вечное перо, был прикреплен к отвислому карману, — и все это вполне гармонировало с живописной выставкой его наград и медалей, развешанных на груди.
В этот день, не найдя себе взрослого собеседника (некоторые, заприметив его из окон, проводили рукой по шее, показывая, что он уже вот где у них сидит), Гастуне набросился на Оливье:
— Пойдем ко мне. Я дам тебе чего-нибудь выпить!
Так Оливье проник в его обиталище. В прихожей он заметил фаянсовый горшок для цветов, бронзового медведя с подставкой для тросточек и бамбуковую вешалку, увенчанную фуражкой унтер-офицера. В столовой стояла черная печка фирмы «Годен» с многоколенчатой трубой, протянутой через всю комнату и уходившей в задымленное отверстие. Линолеум на полу был начищен до блеска, и ходить здесь полагалось в фетровых тапочках, что очень позабавило Оливье. Гастуне приказал ему вымыть руки и налил рюмочку вишневой настойки.
— Посмотри-ка эти портреты!
Он раскрыл перед ним альбом с фотографиями; некоторые были цветные и наклеены на серые паспарту, заменявшие рамки, остальные — черные или коричневые; большинство фотографий Гастуне вырезал из журнала «Иллюстрасьон ». Он показывал маршалов и генералов, всячески расписывал их храбрость, сообщал, что один из них сделал то, а другой — это, и у ребенка создалось впечатление, что каждый из них шел в бой в одиночку, как Бонапарт, захвативший Аркольский мост. Но все же Оливье заметил:
— Но они уже не могли бегать, ведь они все старые…
— Гм! В те времена они еще не были старыми! — заявил Гастуне.
Особую речь Гастуне посвятил Манжену, который отличался крутым нравом. Потом он открыл другой альбом, с портретами президентов республики — от бритого Тьера до бородатого Поля Думера. Ребенок осмотрел президентов только с усами — Казимира-Перье, Дешанеля, Мильерана, ознакомился и с теми, у кого вдобавок была борода — Мак-Магоном, Думером, Греви, Сади Карно, Лубе, Фальером, Пуанкаре, и особое внимание обратил на Думерга, чье ласкательное имя — Гастуне — и унаследовал унтер-офицер.
— А я ведь похож на него, разве нет? На Думерга, не на Думера. На того, у кого одна лишняя буква, а бороды нет.
— А что, если вам отпустить бороду? — спросил Оливье.
— Ох! Зеленый ты допризывник… — воскликнул Гастуне, снисходительно отнесись к этой глупой реплике.
Затем он перешел к разговору о недавней колониальной выставке, пышно развернувшейся вокруг озера Домениль, и показал специальные номера журналов. В них можно было увидеть рекламные фото: восстановленный храм Ангкор, дворцы, театры на воде, светящиеся фонтаны под названием «Кактус», «Великий сигнал», «Прекрасный цветок», «Тотемы». Гастуне описывал все изображенное на картинках: зверинец в Венсене, павильон Бананиа, урок французского для сенегальских стрелков. Он говорил об умонастроениях африканцев, мальгашей, жителей Индокитая, как их себе представляют военные. Он демонстрировал торжественные открытия и заседания с участием длинного Мажино, низкорослого Поля Рено с усами а-ля Чарли Чаплин, Лаваля в белом галстуке и других политических деятелей; некоторые были весьма тучненькими в своих чересчур затянутых жилетах и очень важными — ведь они столько сделали для Франции!
— Съешь еще одну вишню!
— Спасибо, мсье.
До сих пор все шло хорошо, но Оливье знал, что Гастуне неминуемо вернется к разговору о своей войне. Может быть, мальчику было б даже интересно, если б ему об этом рассказали как-то по-другому, но у Гастуне все это давно превратилось в такую скукоту из-за обязательного перечисления мест сражений и номеров полков, в которых он сам вскоре совершенно запутывался.
— Война, видишь ли… — начал Гастуне.
Вслед за этим шло уже невнятное бормотанье, которого Оливье не понимал, совсем как в церкви, когда кюре переходил на латынь. Мальчик смотрел на дно рюмочки, где оставалось еще несколько вишен в настойке, слишком для него крепкой. Время от времени он поднимал голову и делал вид, что весьма заинтересован, но Гастуне продолжал бы говорить и без этого.
Время тянулось долго, прошел час, может, два. Мальчик все еще был здесь, сидел, облокотившись о стол, ему было очень не по себе, но уйти он не осмеливался. Гастуне все еще толковал о родине и о жертвенности, но все это было каким-то пустым и отвлеченным. Что же касается музыки, то он, как и всегда, насвистывал лишь военные напевы. Люсьен говаривал о Гастуне, что тот в младенческом возрасте, видать, проглотил горн.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91