ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он ведь чуть не пропал... Ты и не знаешь...» — «О чем ты?» — «Так. Ни о чем. Не обращай внимания...» Я пристала к нему, я хотела понять: чего же я не знаю. Должно быть, Хосе Антонио пожалел о своих словах и стал юлить: «Да я об его работе... Он уже ничего не пытается создать, не творит... А мог бы стать для нас тем, чем стал для Чикаго Генри Салливен, увидевший и провозвестивший поэтическую архитектуру».— «Да, об этом он мечтал».— «Вот, ты сама говоришь о нем в прошедшем времени. Как и я. Но о себе говори в настоящем».
Мы сидели в тихом маленьком «boite», полутемном и малолюдном. Немногочисленные влюбленные держались за руки, столики разделяла перегородка. «Возвращаю тебе пеплум Вергилия,— сказал мой спутник.— Ад я уже показал. Что будешь пить?» Сверху, из прикрытого решеткой отверстия, падала музыка, особенно приятная мне — фокстроты и блюзы 30-х годов, прекрасно инструментованные каким-нибудь Фэрди Грофе или Фрэнком Скиннером: «Tea for two», «Night and day», «Singing in the rain», «Top hat»2. Мы говорили о прелестных мюзиклах тех времен, о фильмах, которые нам так нравились, я называла звезд, он их едва помнил — и догадался наконец, сколько мне лет. Но я, без хвастовства, понимала, что сохранилась на диво—и фигура у меня молодая, и лицо, и движения, хотя родилась я в девятом году нынешнего века. Мы потанцевали на маленькой площадке у бара—она была едва освещена,— и я заметила то, чего не знала: танцует он прекрасно. Заметила я и другое— сама я опьянела, а человек, снова сидящий напротив меня, говорил как-то непривычно горячо, доверительно, тихо. Догадавшись, какою лестью меня особенно тронешь, он восхищался моим упорством, моей цельностью, моим чутьем на таланты, моим уменьем довести дело до конца. Мне стало хорошо, очень хорошо, слишком хорошо. Я выпила, мои натянутые нервы словно бы отпустило, я с трудом выговаривала слова, я отдыхала, наслаждалась, блаженствовала. Другая завладела мной, и это она, по-женски безвольная, слушала речи своего спутника. Однако зачем столько околичностей? Я и так знала, что его всегда тянуло ко мне, и, чуть-чуть улыбаясь, словно шахматист, предвидящий ходы серьезного противника, с удовольствием следила за тем, как понемногу, осторожно, он продвигался вперед. Теперь его голос стал глубже, проникновенней— он спрашивал, заметила ли я... (А то как же! Во всяком случае, сейчас мне хочется так думать. Чего же он ждет? Ответа? Ответить я не могу.) Но та, другая, отвечала: конечно, заметила. (Да не давай ты хватать себя за руки, ах ты черт, нельзя же!..) Но другая не вырывала рук. Хуже того, ее бил озноб, у нее слабели колени, она глядела ему в глаза (Ну и шлюха, шлюха, шлюха!..)... и заговаривала, успокаивала эту, первую. «Со мной давно такого не было, у меня нет сил...» (Чепуха какая! Нельзя же, нельзя...) А он говорил, говорил, говорил, мучал меня, смущал... (И ты это терпишь? Да у тебя есть муж! Ах, что там, годы прошли, чувства новыветрились!.. Надо быть честной. Или верной бумажке? Ты часто думала, что он к тебе охладел, у него еще кто-то есть. Но удостовериться в этом не хотела, чтобы не поднимать скандалов, они помешали бы тебе работать...) А этот пока что целовал мне руки. (И все эти месяцы, там, за границей, он живет монахом? Кто-кто, но ты же его знаешь!) «Тебе нехорошо? — спросил Хосе Антонио.— Как ты побледнела».— «Я перепила. Редко пью...» — «Надо проветриться». Мы снова оказались в машине. Теперь я не понимала, куда мы едем, не узнавала знакомейших улиц. Мы остановились, мне нужно было положить на что-то iолову. Ах, плечо!.. Неважно. Руки его обнимали, сжимали меня. (А другая — хоть бы что, не вырывается...) «Едем ко мне?» — шептал он в самое ухо, обдавая меня жарким дыханием. (Нет, нет, нет... Ни за что. Гадость какая!) «Куда хочешь»,— бессильно (казала другая. Мы двинулись дальше. Горячий комок поднимался к горлу. Я сжимала зубы. Нет, надо вдохнуть воздух. Комок поднимался, вкус у него был гнусный—спирт, желчь, сама не что! Я старалась удержать его изо всех сил, меня корчило, сводило — и вывернуло наизнанку. Да, вырвало, как это ни смешно, самым страшным образом. Хосе Антонио затормозил. «Не огорчайся. Это я виноват. Я тебя напоил, а ты не привыкла пить. Честное слово, не нарочно. Я тебя люблю, и мне бы не хотелось пользоваться случаем, нет, я бы сам себя презирал. Если ты решишься, пусть это будет в здравом уме, в полном сознании, в радости. А сейчас отвезу тебя домой, отдохни». (Господи, какое счастье! Как хорошо!) И подумать, если бы меня не скрутило, не скорчило, если бы не эта горечь во рту, я бы сейчас, может быть, ощущала себя счастливой под тяжестью, которая в такие минуты кажется легкой... (Вот и жаль!—думала другая.— Еще погорюешь, что ничего не вышло. Сделать—себя утвердить, а не сделать—это просто трусость. Чего тебе, собственно, бояться?) Эту дверь я знаю. Она ведет в мой дом. «Ты можешь подняться сама?» — «Не беспокойся».— «Обещай мне...» — «Что?..» — «Позвонить и сказать, как ты себя чувствуешь. И еще...» — «Да?» — «Если ты будешь в порядке, мы встретимся».— «Обещаю»,— говорила она моим голосом, который, хоть из осторожности, должен был расхолодить того, кто, без сомнения, примется за свое. «В таких делах опасно откладывать... И все же я так счастлив». («Я тоже счастлива»,— говорила другая, или мне казалось). Но эта, настоящая, с трудом попадает в кнопку «5» на щитке лифта и долго не может вставить ключ, и не та, а она, Вера верная, Вера-мещанка, Вера-победительница, отблевавшись вволю, валится на покрывало прямо в вечернем платье и туфельках, и стены начинают вращаться, и кровать вращается с ними, словно стоит на одной из рулеток, которые я сегодня видела, и фишки градом грохочут по крыше надо мной.
Кровать перестала вращаться, стены остановились, вернулись на прежнее место, когда занялась заря. Я удивилась, что мне так хорошо, хотя это — самое что ни на есть «morning after the night before» l или, если хотите, пробуждение «en gueule de bois». Ho ведь я прошла истинный катарсис, в прямом смысле слова, и вместо похмелья ощущаю стремленье действовать, двигаться, что-нибудь делать. (Помню, когда Жан-Клод просыпался после попойки — иногда он сильно выпивал с приятелями,— он поливал все герани у нас на окнах, или перевешивал картины, или отправлялся в библиотеку святой Геновевы, ему был непременно нужен 107-й том греко-латинской патрологии Миня, а если бы мы держали собачку, он бы ее купал.) Я смотрюсь в зеркало — да, морда мятая, но я знаю средство: сегодня мои отдыхают, и я пойду на Пласа-Вьеха, поупражняюсь как следует, как у мадам Кристин,— и пропотею получше, стоит жара, а потом приму холодный душ и перекушу в ресторанчике «Темплете», на террасе, напротив причалов, где одиноко и тихо дремлют большие суда, и, глядя на них, припомню, как обычно, прославленную строку Бодлера: «Homme libre, toujours tu cheriras la mer» .
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141