ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Старый Энрике» много чего повидал в Европе, и вот сейчас его расспрашивают товарищи-студенты, такие юные, свежие, решительные, увлекающиеся и счастливые; на каждой перемене окружают они его в университетском дворике, что зовется «лавровым», хотя густые деревья, в тени которых мы собираемся, американского происхождения и вряд ли из их листьев плели когда-либо венки героям, воспетым Пиндаром. Я выступаю в роли Уллиса, скальда, повествователя, внуки просят меня поведать о моих долгих странствиях и приключениях, и я рассказываю свою одиссею. Однако слушатели, кажется, разочарованы — слишком сухи и кратки мои рассказы, слишком отрывочны, нет в них эффектных подвигов, потрясающих событий, никто не бросает отважно вызов смерти, как в воспоминаниях смелых путешественников, для которых название какого-нибудь неведомого города полно особого смысла, нет и доверительных, но сдержанных признаний истинного донжуана, который всегда охотно разденет женщину, а рассказывать об этом ему лень. Битва при Хараме — первое мое боевое крещение: я ничего не понимал, шагал как автомат, под пулями, среди взрывов, мыслящим существом я стал опять лишь тогда, когда сообразил, что все кончилось; а во время боя я жил не столько «в себе и для себя», сколько «в себе для других»; как чудесно ощутить себя целым и невредимым, стоять на своих ногах, чувствовать голод, слышать тишину. (Как объяснить этим юнцам, что значит тишина, настоящая, долгая, не свистят в воздухе пули, не гремят минометы, в молчании клонится к вечеру тяжкий день?..) А у недоброй памяти Льяно-де-Мораты, где полегло столько народу, я в течение двух часов лежал в поле на животе: во рту полно земли, пулеметные очереди срезают колосья, будто гигантская коса, и они падают, осыпают меня. Под Гвадалахарой пришлось мне впервые почувствовать, как вонзается мой штык в человеческое тело — оно оказалось гораздо тверже, чем я ожидал; ни гордости, ни радости не ощутил я, один только ужас; истекающий кровью человек вцепился в меня, уронил винтовку — он пытался, наверное, убить меня? — винтовка ударила меня по плечу, человек упал в грязь, дергался судорожно, может быть, это была агония. Я опередил его на какую-нибудь секунду, защитный рефлекс помог, и я спасся, но победителем почувствовал себя юлько тогда, когда, уходя, от всей души пожелал, чтоб не опоздали санитары, чтоб вылечили его, чтоб не смертельной оказалась рана... И еще с воспоминанием о Гвадалахаре связана озорная песня, возникшая в те дни, когда итальянцы потерпели поражение в Абиссинии: «Здесь не Абиссиния, здесь Гвадалахара, смелые ребята победят всегда. Может быть, у нас винтовок маловато, да зато солдаты хоть куда...» Под Брунете меня ранили, нога до сих пор болит, будто втыкают в нее деревянный клин всякий раз, когда меняется резко погода, а у нас ведь постоянно ю дождь, то солнце, то жара страшная, то северный ветер, капризный климат, своевольный... Бельчите: туманный рассвет, обманчивая тишина взрывается вдруг грохотом минометов где-то там, впереди, и я с ужасом представляю, что сталось с теми, кто ушел по этой дороге... Искривленные неправдоподобные оливы, срезанные, изуродованные, пробуравленные насквозь кровожадными малокалиберными снарядами. И Пульбуруль — длинная каменная изгородь, мы пробирались к ней в надежде хоть немного отдохнуть, посидеть, прислонившись, но оказалось, что батальон, прошедший за несколько часов до нас, усвоил здесь отхожее место, сесть было невозможно, вся земля покрыта экскрементами... И слышались вдалеке голоса: «Bandiera m.ssa A Saragossa». Что поражение неизбежно, что война проиграна, я понял, когда увидел, как Андре Марти начал эвакуировать штаб-квартиру Интернациональных бригад в Барселону: кое-как, впопыхах, до отказа нагруженные машины шли мимо костров, где горели архивы, картотеки, письма и документы. С той ночи появился у нас вдруг коньяк и — еще более тревожный знак для того, кто кое в чем разбирается,—сигареты «Голуаз Блё», итальянские «Мачедониас», старые «Житан» и «Бизонт» продавались везде, многие даже набивали рюкзаки пачками «Кэмел», «Лаки Страйк», а то и «Пэл Мэл». Интенданты сделались необычайно щедрыми, они грузили наспех машины, вещи не умещались, и я в первый раз за все время нарядился в новенькую французскую каску (прежде нам давали старые, заржавленные), получил бараний тулуп и (тоже впервые) русский карабин Шпитального, мы очень их ценили, ведь нам, говоря откровенно, приходилось зачастую обходиться оружием, оставшимся еще от войны четырнадцатого года, щедрые западные демократии продавали его Испанской Республике и брали недешево... А еще — люди, люди, люди (мои слушатели не видели их, для меня же они по-прежнему здесь, рядом, я помню каждого, особую его походку, слышу голоса...), одни уцелели, другие погибли, некоторых занесло бог весть куда новым ураганом, что разразился над Европой. Замечательный Оливер Лоу, «Черный Чапаев», кости его тлеют под невысоким холмиком, сложенным из камней; Густав Реглер, я слышал его речь, исполненную надежды и веры в победу в кинотеатре «Саламанка», в Мадриде во время бомбежки, его, раненого, вынесли на сцену на носилках; Людвиг Ренн — он ходил всегда голый до пояса, очень уж жарко на Кастильской равнине, кажется, в последний раз я видел его в Мингланилье, он ехал на прорванный врагами участок фронта, левое его плечо все было исчерчено розоватыми шрамами— автоматная очередь каким-то чудом не задела сердце; старый биолог Холдейн, медлительный, склонный к нравоучениям, перед боем он наряжался весьма эффектно — надевал элегантную куртку, купленную, вероятно, где-нибудь на площади Пикадилли; два юных поэта: Чарльз Доннелли, он упал мертвым рядом со мной на Льано-де-Морате, и Алек Мак-Дейд, язвительный, саркастичный, зрелище смерти лишь оттачивало его британский юмор; и (тут мои слушатели еще теснее толпились вокруг меня) Пабло де ла Торрьенте Б pay — пронзительный взгляд, быстрые движения, колкое остроумие, пылкая речь, он был политкомиссаром, типичный креол, любитель пошутить, хохотал всегда громко, заразительно, часто вспоминал студенческие годы в Гаване, стадион, душевые кабины, весело переругиваясь, спортсмены бежали туда, совсем голые, вспоминал и каторгу на острове Пинос, и как жил в Нью-Йорке в нищете, торговал мороженым в итальянском квартале, в белой фуражке и в фартуке возил по улицам тележку. «А какой он был? Какой?» — настойчиво спрашивали юные слушатели. Но больше я ничего не мог рассказать, мы служили в разных частях. Гаспар Бланко — вот кто знал больше, он был в Махадаонде в тот страшный день, когда пулеметная очередь оборвала на полуслове последнюю речь комиссара... Да только... где теперь наш чудесный трубач? Может, погиб, может, пропал без вести.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141