ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

нас называют армией, говорящей на десяти языках, но тут получилась накладка—в бою на Хараме пели «Интернационал» на двенадцати языках, а может, и больше...» («Интернационал». В ту ночь, когда мучилась в родах моя кузина Капитолина и я — совсем еще подросток — узнала, каких страданий стоит рождение человека, я впервые услышала этот гимн.) — «Мне хотелось бы узнать побольше о Латинской Америке,— говорю я; я стремлюсь погасить энтузиазм моего собеседника, ведь друг мой горит тем же энтузиазмом, и вот завтра я увижу его раненого.— Посоветуйте, что мне почитать. Что-нибудь хорошее. В Беникасиме у меня будет свободное время».— «Трудно. Очень трудно советовать. Об Америке написано столько скверных книг, что мы сами запутались в лабиринте фальшивых сведений, ловко препарированных биографий, клевет, восхвалений, вранья, жупелов, пышных фраз, оправданий и славословий всяким аферистам и сволочам (прости). Из наших великих людей — а их у нас немало — каждый на свой вкус и по своему рецепту варит такой компот, что зачастую и не разберешь, какие они были на самом деле... Но Америка все-таки жива... Только, я думаю, ты не в состоянии по-настоящему понять это слово, потому что...» Мой собеседник выпил довольно много «вальдепеньяса» и очень разговорчив; он говорит о пампе, о горных хребтах, пирамидах, о парусных кораблях, рабовладельцах и освободителях, о барочных соборах, мраморных дворцах и небоскребах, что высятся рядом с жалкими трущобами — фавелами и бидонвилями, о пепелищах, о кварталах ягуасов (а я и не знаю, кто это), его рассказы врываются в мое сознание, впечатываются, будто документальные кадры, мгновенно сменяющие друг друга, бессвязные и в то же время рождающие во мне неожиданные воспоминания.
Теперь он говорит о городе, в котором провел детство: колонны, много колонн, очень много, вряд ли еще в каком-нибудь городе найдется столько колонн; так говорит мой спутник, он не слыхал, видимо, о Петрограде (о, мое прошлое, такое далекое!), о стройных колоннадах, о классических фронтонах, загадочных, не сравнимых ни с чем, окрашенных в желтый цвет, о петроградских белых ночах—они не белые, они золотистые... «И вот, как видишь, я здесь,— говорит он, смеясь,— а ведь вышел из буржуазной среды, до того поганой — трудно себе представить». Полузакрыв глаза, он вспоминает свой родной дом, лепные украшения, стены, облицованные мрамором, над капителями колонн — шаловливые дети верхом на дельфинах; в огромных салонах висят на стенах картины Юбер Робера1, обмахиваются веерами две дамы Мадрасо в золоченой раме: одна—юная, в розовых кружевах, другая — в черных, изящная вдова с надменным лицом; китайские экраны, населенные сотнями человечков, они старательно трудятся среди красных пагод и изогнутых мостиков, на зеленых порфировых постаментах дремлют каменные индусы, а дальше, в переходе к зимнему саду,— вазы рококо, на шелковисто переливающемся тонком фарфоре — яркие, веселые попугаи, танцующие обезьяны. Позади дома, окруженного кованой решеткой, с бронзовыми сторожевыми псами у входа, виднеются среди пальм и бугенвилей другие, в моем представлении прекрасные, сказочные дворцы. Причудливо переплелись разные ордеры классической архитектуры. На галереях, в портиках, в розовых аллеях (впрочем, большую часть цветов и деревьев я знаю только понаслышке) прохаживаются люди — те же роскошные наряды, блеск драгоценностей, изысканные прически и те же разговоры, пустые, никчемные,— как всеми своими вкусами, привязанностями, предубеждениями похожи они на тех, с кем я столько раз встречалась, читая и перечитывая великий русский роман: властные барыни, законодательницы хорошего тона, высокопоставленные свахи, знающие наизусть и в точности все титулы, все состояния, сплетницы, хранительницы преданий всего этого пестрого общества, обманщицы, гордые своей притворной чистотой, эти дамы всегда в курсе ничтожных событий светской жизни: тот угодил в ловушку, этот взлетел, возвысился, а потом упал; идет салонная война, то и дело возникают скандалы — супружеская верность нарушена, декорум не соблюден, а ведь в подобных случаях так важно вовремя проявить благоразумие; бесконечная цепь танцевальных вечеров, парадных приемов, визитов, балов, роскошных обедов, их готовят, составляют, продумывают заблаговременно, за несколько недель; мелькают лакеи, швейцары, горничные, француженки-гувернантки; восьмидесятилетние высокородные богачи, оставляющие после своей смерти сказочное состояние и целую кучу незаконных детей; молодые бездельники и соблазнители, любители буйных кутежей, отчаянные головы, авантюристы, те же Долоховы... Да. Мне знаком этот мир, мастерски воскрешенный в гениальном романе, мир Ростовых и Болконских. Кубинец рассказывает про свою тетушку — какую-то там графиню, что ли,— и она тоже кажется мне чрезвычайно похожей на графиню Ростову. Девушки в тропиках расцветают рано, высокой становится грудь, округляются бедра, и тем не менее многие из них напоминают Наташу или Элен; a Country club в Гаване — точная копия московского Английского клуба, где происходил тот самый незабываемый обед в честь Багратиона, на котором Пьер Безухов узнал о неверности жены. Кубинец рисует жизнь, описанную в «Войне и мире»: оказывается, она продолжается и сейчас, через сто с лишним лет, на других географических широтах. «Не совсем так, не совсем,— говорит он, смеясь. Он уверяет, будто я сильно польстила людям, о которых он рассказывает, сравнив их с князьями и графами, действующими в романе Толстого.— Потому что, хоть у нас и есть несколько маркизов и графов, которые могут похвастаться настоящими титулами времен первых завоеваний, большинство наших дворян просто купили себе гербы и документы, а требуют, чтобы все верили, будто их предки вышли из чрева самой Бельтранехи, а может, доньи Урраки или что их зачал (прости) Санчо Храбрый». И вдруг я спохватываюсь с изумлением: человек, который сидит сейчас передо мной, пришел из мира, похожего на мир моей родины, навеки исчезнувший, и этот человек — боец Интернациональной бригады. У него изящные руки. Манеры благородны, но естественны, ни напряжения, ни заученности; даже когда он позволяет себе грубое слово, оно не оскорбляет, на лице его заранее появляется виноватое выражение, оно смягчает неожиданную грубость, вторгающуюся в рассказ; рассказ-воспоминание, исполненный презрения к мотовству и пышности, к привилегиям и жеманству, я слушаю его, и словно из тумана возникают передо мной образы и сцены, что приходят ему на память здесь, возле бурдюков и бочек, пахнущих кислым вином, в маленькой таверне, где теплится жизнь, среди мертвого темного города, в страхе притихшего под смертоносным военным небом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141