ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Многих я знал. Мы понимали друг друга, ненависть к тирании объединяла нас, хотя уже тогда среди моих земляков наметились два направления: одни говорили «главное — сбросить Мачадо, все остальное потом», другие же, настоящие марксисты, разумеется, были сторонниками борьбы против диктатуры, но смотрели дальше вперед—стремились уничтожить также и все то, что сделало диктатуру возможной; иначе после свержения Мачадо может возникнуть новая диктатура, а за ней и другие...
«Главное — сбросить Мачадо, все остальное потом», в этом лозунге мне не нравились слова «все остальное потом», слишком уж туманно было это «все остальное». Под такое определение можно подвести что угодно. В то же время марксисты казались мне наивно оптимистичными, неужто они всерьез полагают, что в девяноста милях от Соединенных Штатов, под самым своим носом янки потерпят бастион антиимпериализма? Подобный скандал, если его допустить, тотчас же отзовется на всем континенте; высадились же американцы в Никарагуа при Санди-но, а повод был гораздо менее значительный... Тем временем Мачадо оставался на своем месте, а я пребывал в некоторой растерянности, не зная за что приняться. По приезде в Париж я пошел прямо в мастерскую Ле Корбюзье, расположенную на улице Севр, на шестом этаже. Великий архитектор работал среди ужасающего беспорядка: угольники, линейки, карандаши в стаканах, рулоны кальки по углам, копии планов, изрезанные фотографии, мольберты, стоящие на полу, картины, повернутые к стене, кипы журналов на старомодных чертежных столах —все это противоречило моим ожиданиям, ведь Ле Корбюзье так ратовал за точность и порядок, так боялся «неиспользованного пространства». Приветливый и сдержанный, внимательный и мягкий, однако нередко и весьма язвительный, Ле Корбюзье, когда у него зарождалась новая идея, поражал сосредоточенностью; от теории своей он не отступал ни на шаг. Ле Корбюзье предложил мне поработать у него несколько месяцев; говоря откровенно, особого энтузиазма я в нем не уловил. Впрочем, я думаю, его спокойствие и хладнокровие (недаром был он сыном часовых дел мастера и родился в Ла-Шо-де-Фон!) уступило вскоре место горькому чувству отверженности — французы, хоть и увлекались Декартом, предпочитали архитектуру Второй Империи, а уж в ней достаточно было «неиспользованного пространства», бесполезных украшений, архитектурно бессмысленных карнизов, пышных лестниц, роскошных лифтов — все это противоречило требованиям его гения, логичного, исполненного стремления к простому. Он жаловался, что французы мало внимания уделяют его великим проектам преобразования городов. Во всем мире есть последователи его теории, и только здесь, во Франции, строят чрезвычайно мало. Такого рода сообщение не слишком меня воодушевило; я ведь надеялся работать на Кубе, но если уж здесь, во Франции, не интересуются смелыми замыслами мастера, то функциональные, строгие проекты, им вдохновленные, вряд ли будут иметь успех у меня на родине, где так любят барокко, пестроту и пышность. Такие мысли отнюдь не вдохновляли меня. На Кубе архитектор может получать заказы только от власть имущих, от богачей, миллионеров, а эти заказчики просто бредят дворцами да загородными резиденциями, на худой конец — подавай им «роскошный дом» (так они выражаются), а это значит—аканфы, волюты, кариатиды и арабески. Я вспомнил внушительное жилище тетушки — сплошное «неиспользованное пространство», хуже того — зря, нерасчетливо потраченное. За нашим домом высился замок пивного короля с перламутровым куполом и стенами из красного камня; а дворцы сахарозаводчиков, не уступавшие в роскоши королевскому дворцу в Аранхуэсе, да еще и с шестью гаражами каждый; а дома, изукрашенные венками и гирляндами в стиле раннего Возрождения, только на американский лад, вспомнил я и в высшей степени удачную идею, осенившую самого Великого Трибуна: дом, где жила его возлюбленная, был обнесен зубчатой стеной, будто средневековый замок; а дом Бакарди, похожий на гигантскую костяшку домино, только оранжевую? A Dolce Dimora некоего жуликоватого министра? В тоске по родной Италии, он воздвиг массивный дворец в флорентийском вкусе неподалеку от университета, где то и дело слышалась пальба — полиция стреляла в студентов... Ле Корбюзье куда-то уехал, и я, воспользовавшись этим обстоятельством, покинул его мастерскую. Я снял квартиру, вернее — студию с лоджией на улице Кампань Премьер, и решил самостоятельно, без чьей-либо помощи искать свой собственный стиль в архитектуре; я стремился учитывать требования современности и в то же время помнить о наших особенностях, о нашем климате, о нашем солнце, я хотел добиться гармонии. И надеясь, что среди моих соотечественников найдутся интеллигентные люди, которые оценят такой стиль, начал работать. Совсем один, в доме с выложенным желтой майоликовой плиткой фасадом, в том самом доме, где суждено было свершиться событиям — тогда я не ожидал, конечно, ничего подобного,— так круто изменившим всю мою жизнь. Внизу, на rez-de-chaussee, Мэн Рей колдовал над своими фотоаппаратами, треногами, мольбертами, лампами, окруженный всякими диковинными вещами, которые покупал в скобяных лавках и у старьевщиков; напротив жил чилийский поэт Висенте Уидобро, я частенько заходил поболтать с ним о качествах водки из Писко, о моллюсках, о салате из водорослей; в беседе Уидобро легко переходил от Алонсо де Эрсильи к Рабле, от истории Араукании к мемуарам Сен-Симона или к «Облачной шали» Тристана Тцары —поэт отличался широкой культурой, что, впрочем, не редкость в Латинской Америке (взять хоть, например, Альфонсо Рейеса); французы же начали терять это свойство еще с XVIII века и продолжают терять до сего дня. (Сказал же Андре Бретон в одной из статей в «Ла Революсьон Сюрреалист»: «Иностранные языки приводят меня в ужас...».) Иногда наведывался ко мне Рыжий Ганс и, кое-как-аккомпанируя себе на венесуэльской «четырехструнке», пел оперно-вагнеровским тенором с ужасающим немецким акцентом хоропы и меренги. Вдобавок, дабы не увядала ностальгия по тропикам, имелась у меня хорошая коллекция кубинских пластинок с песнями о неверных мулатках, о богах племени йоруба и плясках под перестук барабанов жаркими ночами в Мансанильо.
Наступил февраль, и языки пламени, охватившего рейхстаг, отразились в зеркалах всей Европы. Хроникеры и раньше описывали пожары, куда более страшные и опустошительные: горели небоскребы, театры, отели, цирки; можно припомнить и ужасающий пожар Bazar de la Charite, когда доктор Амоедо получил возможность испробовать свои инструменты на обгорелых трупах. Однако пожар рейхстага отличался от всех других. Жертв почти не было, но пламя ширилось в умах зловещим предвестием невиданной апокалипсической катастрофы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141