ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..) Навряд ли наш беспорядочный город был хорош — улочки путаные, просто лабиринт, откуда на тебя глядят невидимые взоры, зелени мало, стиля нет, и рыбаки в чалмах, вонзив в морское дно толстый палец ноги, останавливают лодку в подернутой нефтью бухточке. Но я там жила, я — оттуда. Мне трудно было по уграм (а может, сейчас так кажется) оставить широкую, удобную кровать, над которой висит икона, мне не хотелось вставать навстречу дневным делам. Перед пасхой, великой русской пасхой, мы долго расписывали кисточкой яйца, а потом у нас были каникулы. Я спускалась пораньше в кухню, где служанки, покрытые мукой, как чешуей, мешали в бадьях густую массу, которой предстояло стать истинными башнями. Когда над ликующими куполами раздавался пасхальный перезвон, башни эти уже стояли на столе — пирамиды, кубы, цилиндры, с филигранью взбитого белка, с инкрустацией из вишен, с буквами из застывшего крема, которые складывались в надпись «Христос Воскресе».
Иногда мне хотелось побыть одной, и я спускалась в погреб. Там пахло уксусом, луком, укропом, белым вином, лавровым листом; в бочках лежали огурцы и помидоры, а в маринаде, свернувшись колечком, томились потрошеные селедки и какие-то рыбы из Каспийского моря. Можно было уединиться и в глубине сада, где папа велел построить прелестную беседку, чтобы обедать в ней летом. Стояла она на искусственном холмике, обложенном дерном, а вела к ней крутая тропинка. Беседка возвышалась над забором, и мне приходилось убегать оттуда, когда на улице стреляли. Откуда-то скакали всадники, кричали женщины, плакали дети. В искусственном гроте городского парка, украшенном искусственными папоротниками и сталактитами, военный оркестр играл Грига (помню, то была «Пещера Горного Короля», она начинается медленно, торжественными и низкими звуками, потом идет все скорее и кончается presto...), но в городе становилось неприютно и тревожно. Мусульмане, истязавшие плоть, устраивали похоронные процессии, на плечах у них мерно качались открытые гробы, мертвые глядели в небо, лица их были серы, зелены, тронуты тленом или сухи, как пергамент, над ними летали мухи, а участники искупительного шествия несли огромные зеленые знамена, точнее, несли они гробы, знамена же торчали из-за широких кожаных поясов. За ними следовали другие, полуголые, они хлестали себя плетьми из конского волоса, шипастыми ремнями, железными цепями, ноги у них были кривые, а шаровары как-то закатаны на бедрах, словно они — в толстых, отвратительных пеленках. Я ненавидела все мусульманское (быть может, потому, что очень любила святую Параскеву, Георгия Победоносца, Николая Чудотворца и равноапостольную Нину, которая обратила Грузию) и никак не понимала, чем привлекают иностранцев старые улочки, грязные и шумные, где делают кинжалы с насечкой и кожаные портупеи, с утра до ночи стучат молотки чеканщиков, наносящих на медь причудливый геометрический орнамент, лепят и расписывают кувшины, где испускают зловоние еще сырые шкуры и бараньи курдюки жарятся в собственном сале, где все это продают в смрадных лавках, а перед ними непрестанно шествуют нищие и попрошайки, в парше и язвах, с гноящимися глазами или бельмами, кривые и хромые, которые, дойдя до угла, гнусавят нараспев стихи из Корана. Я привязана к городу, но когда я все это вижу, а тем более когда за ворот, под юбку, в косы набивается хрустящий песок, я вдруг начинаю мечтать о Севере, о дальних краях, где дворцы, зеленые, как ил, и белые, как пена, отражаются в тихих каналах, фронтоны их строги, а лавки старых голландских рынков — мягкого, красноватого цвета. Вчера меня возили в оперу. Папа вынул из огромного шкапа дедушкин фрак (тогда сюртуки и фраки, не говоря об именных часах и цепочках, были настолько прочны, что передавались из поколения в поколение), и мы отправились в театр, где пела московская труппа. Декорации поразили меня своей пышностью, но еще сильнее поразили меня два танца: один был попроще, словно его танцевали селяне, хотя и очень разряженные, другой же, невиданно блестящий, был исполнен в огромном зале, среди белых колонн, люстр с тысячью свечей, барочных канделябров; и женщины дивной красоты в сверкающих диадемах, наряженные как феи, привели меня в такой неописанный восторг, что я почти не заметила остального — какие-то двое поссорились, потом стрелялись, и тот, который мне понравился, упал на снег, а в самом конце герой и героиня пели, и она вдруг ушла, сказав герою, что любит своего мужа, и герой, который раньше презирал ее, стал страдать, и тут дали занавес. Так кончилась история Евгения Онегина, так вошел этот вымышленный человек в мою жизнь. Оставалось взять легкие пальто — ночью было холодновато — и вернуть бинокли в гардероб. Пиршество театра сменилось темной, злой, опасной улицей. Вдруг раздались выстрелы, совсем близко, и бомба — ее швырнули с какой-то террасы — взорвалась шагах в двадцати от кареты. «Скорей, скорей!» — закричали мы, хотя кучер и так свистел кнутом... «Надо уезжать,— сказал отец, когда мы были уже дома, и мама упала в кресло, еще не оправившись от испуга.— Надо ехать. Тут оставаться нельзя. Дела идут все хуже. Конечно, нефтепромышленники так и гребут деньги, но семьи их не здесь. Я — коммерсант высокого класса. Я не торгую ситцем для прислуги. Богатые покупатели бегут туда, где потише. Дорогой товар гниет на полках. Я не так молод, чтобы ждать лучших времен. Надо перебираться в столицу».— «А война?» — спросила я, хотя отсюда война казалась почти нереальной. «Ах, что там! — отвечал отец.— Считай, что мы победили. Да, да. Ты газет не читаешь. Мама не разрешает, потому что не все подходит воспитанным барышням. Победы следуют одна за другой. Франц Иосиф впал в детство, Вильгельм II утратил последний разум, кронпринц — просто паяц, а Россию защищает господь, как защитил он ее в 1812 году. Трех месяцев не пройдет, и мы покончим с этой глупостью. Колокола возвестят мир. Начнется долгая эра благоденствия, о которой мы должны думать сейчас. Надо глядеть в будущее. Словом, решено: мы едем». Помолившись, я легла в свою широкую кровать и стала думать о том, как хорошо будет маме — она всегда мечтала об огнях, балах, театрах Петрограда, или Санкт-Петербурга, так говорили по привычке. В Петербурге — самая лучшая балетная школа, и я научусь танцевать не хуже, чем те, кто танцевал вальс в «Онегине», который я все еще слышала. Многое изменилось в эту ночь, и решилась моя судьба.
У доктора — израненный, отважный фордик устаревшей модели, весь в ссадинах, вмятинах, царапинах. Как-никак, он изъездил сотни плохих дорог — здесь все дороги плохие,— и чинили его столько, что в нем не осталось ни одной части, изготовленной на заводе, где его собирали много лет назад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141