ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

И первая моя мысль была, что он уже умер.
Но он заговорил. Когда я подошел, он, не поворачивая головы ко мне, вдруг сказал:
- Зачем ты мучаешь меня? Зачем ты ходишь сюда?
Что же я мог ответить ему? Я стоял над ним и молчал. А он лежал и не шевелился.
- Как же все это глупо, - сказал он, наконец. - Чудовищно глупо. В обе стороны от тебя миллионы лет, год за годом, век за веком миллионы людей превращаются в гниющее мясо, в навоз, в ничто. Какая нужда человеку в лишних десяти годах? Возникнуть неизвестно откуда, глотнуть воздуху, успеть подумать о чем-то, прокричать что-то и уйти навсегда. Чудовищно, отвратительно, невыносимо глупо. Зачем я не умер ребенком?
Он, наконец, посмотрел на меня.
- Мальчик, - сказал он - он так вдруг назвал меня. Мальчик. Если б ты мог понять. Если б ты мог понять, какой унизительный это обман - жизнь. Как нужно презирать ее, как ненавидеть. Что я говорил тебе? Будто нужно сделать ее лучше? Вздор, вздор! Нет на свете ничего, что может сделать ее лучше. Единственное, что нужно человеку - это проклясть ее. Ах, с какой радостью я проклял бы ее хоть на год раньше! Теперь-то что смыслу в проклятиях? А, впрочем, и что мне до того, что нет смысла?
Устало он провел ладонью по лицу и с трудом приподнялся. Долго сидел молча, покачиваясь едва-едва. Потом полез к себе за пазуху и достал оттуда какую-то бумагу. Минуту, не отрываясь, разглядывал ее.
- Вот, - сказал он то ли мне, то ли сам с собою. - Жене написал, хотел передать. Боже, как это глупо. "Боже"... усмехнулся он оброненному слову. - Вот ведь штука. Кажется, я почти готов поверить в него - чтобы только было кого ненавидеть.
Он еще раз пробежал по письму глазами.
- Как это глупо, - повторил он. - Оставить после себя письмо. После всей жизни - письмо. Это уж над самим собой посмеяться.
Он порвал бумагу пополам, еще пополам.
- Что она может понять? Разве можно это понять? Ведь что главное обидно в этом обмане - начинаешь понимать его в самую последнюю минуту. Если бы вернуть теперь хоть десять лет. Хоть год! Как бы я мог прожить его - как ни один человек. Ни на миг, ни на мгновение я бы не забыл об этой минуте, и тогда она стала бы самой счастливой. И тогда - о, разве можно было бы представить себе награду большую, чем небытие?!
Он закрыл глаза и еще минуту покачивался слегка. Я смотрел на него сверху вниз, и сердце мое действительно рвалось от горя. Конечно, я ничего не мог понять в его словах, но я ясно чувствовал, сколько в них муки.
Он на минуту вдруг совершенно замер. Потом открыл глаза и посмотрел мне в лицо - так посмотрел, что сквозь все мое отчаяние мне сделалось не по себе.
- Так зачем же ты пришел? - спросил он, как бы вспоминая. - Ты, наверное, пришел прощаться со мной. Конечно, зачем же еще? Ведь к утру я наверняка сдохну. Ты пришел прощаться. Ты ведь будешь жить долго, умно и счастливо, правда? Ты ведь тоже Паша? Паша. Ты завтра сбросишь меня в яму, закидаешь землей. Ты, может быть, поставишь надо мной крестик? Трогательный такой деревянный крестик. Поплачешь, может быть, и пойдешь домой ужинать. А? - и вдруг он засмеялся - долгим непрерывным смехом, как смеялся когда-то.
Мне стало страшно.
- Ну, что же ты стоишь тогда? - сказал он. - Иди сюда. Давай уж обнимемся, мальчик. Давай обнимемся на прощание, - и он раскрыл объятия.
Я встал на колени и обнял его. И заплакал ему в плечо. И забыл тогда про все его странности, и помнил только, как хорошо мне было с ним, как разговаривали мы днями напролет, как смеялись вместе. И не знал, что сказать ему.
Я не ощутил даже, как руки его поднялись по моей спине, как очутились у шеи. И ничего решительно не понял, когда они сошлись на ней. И когда все крепче, крепче стали сжимать ее, подумал, что это понарошку - какой-то просто горький жест прощания.
И только уже тогда, когда, разорвав мои объятия, Павел Кузьмич сперва отодвинул меня от себя, потом склонил назад, так что стало больно в коленях, потом прижал к земле, а сам оказался сверху и рук не отпускал; только когда увидел я его лицо и захлебнулся первым удушьем, я понял - нет, не то: не понял, а распознал, учуял, не в силах еще ни понять, ни поверить, что такое возможно, но чуя, чуя - особенным каким-то, с рождения, должно быть, спящим в человеке чувством - чувством, от которого люди постарше, наверное, седеют - что надо мной убийца - мой убийца.
- Вот так, - прошептал Павел Кузьмич. - Вот теперь уж если б и было что-нибудь там, так для меня только ад и вечная геенна огненная. Небытие-то, пожалуй, и лучше.
Хорошенькое дело, как вам кажется - из принципа задушить ребенка. Что значит - убежденный был человек.
Паша нервно засмеялся и зачем-то взял ее за руку. Вера Андреевна вздрогнула.
- Ну, и уж конечно очень просто увел бы он меня в столь любезное его сердцу небытие, - продолжил Паша, глядя ей в глаза. - Потому что никакой даже мысли о сопротивлении у меня не было; и не беседовали бы мы теперь с вами так славно, если бы не удивительнейший случай, опустивший левую ладонь мою на некий прямоугольный металлический предмет в траве. И если бы еще то самое врожденное чувство, помимо всякой воли с моей стороны, не сжало бы этот предмет моей ладонью и не ударило бы, сколько хватило сил, точно в висок Павла Кузьмича. Тогда я сразу почувствовал, как руки его ослабли, быстро вырвался от них, задышал и вскочил на ноги. Павел Кузьмич, как кукла, повалился на бок.
Я стоял над ним, жадно дыша, не в силах еще поверить в случившееся, забыв и плакать и что-нибудь предпринять. Невероятно медленно доходило до сознания моего, что меня хотели убить. Я все силился и никак не мог представить себе, что вот теперь уже я мог бы быть мертв. Мертв! Как это возможно понять? Это невозможно понять, чтобы вот так вдруг, в одну минуту мертв. Вдруг сообразил я, какое чудо спасло меня, и взглянул на предмет, который держал в руке. Это был бритвенный прибор Павла Кузьмича - медная прямоугольная коробочка. Я бросил его в траву и, пошатываясь, пошел прочь. Я прошел, должно быть, пару километров по лесу, совершенно не позаботясь о направлении. Потом споткнулся, упал и долго лежал лицом вниз. Я почувствовал себя вдруг страшно усталым. Стучалась кровь в голове, и не было сил даже пошевелиться. Вдруг в какую-то секунду мне померещилось, будто Павел Кузьмич подкрадывается ко мне сзади. Дико закричав, я перевернулся на спину, одновременно метнувшись в сторону. Но не было никого. Больше я не ложился уже. Сидя в траве, я начал плакать. Плакал очень долго.
Когда я успокоился, уже темнело. Ничего не хотелось - ни вспоминать, ни думать, ни вставать, ни возвращаться домой. Как мог бы я теперь дома не рассказать всего, я не знал. Как рассказать, тоже не знал. Мне казалось, что, когда я приду домой, то первым же словом, первым же взглядом выдам себя. Хотя и трудно сейчас решить, почему я этого боялся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139