ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Похищенное скрывалось только ради приличия, поскольку еще присвоение незаприходованных ценностей не было узаконено. По этому поводу Сашко острил, рассуждая примерно так: все, черт бы его побрал, поменяется местами – воровство незаприходованного будет считаться высшей формой честности, поскольку такого рода присвоение есть новый метод развития изобилия. И наоборот, бесчестным будет считаться тот, кто окажется неспособным по каким-либо причинам выносить обобществленное добро за пределы данного учреждения. Но пока что такого рода мораль не стала нормой, поэтому действовали старые, обветшавшие добродетели, основанием которых было краткое: «Не укради». И Шаров отлично понимал, что нарушение этих добродетелей грозит серьезными последствиями.
Диалектичность логических ходов Шарова была доказательной: пока живет старый закон, пока в крови остатки старой морали, пока еще в недрах старого не обрело силу это новое и это новое не получило право на жизнь – нечего и рыпаться, надо бороться и утверждать старое, а не возиться с новым. Новое, в этом он убеждался постоянно, всегда подставляло рано или поздно подножку, и так называемый новатор кубарем катился с горы вместе с новшествами, от которых летели щепки, пух-перо летело, дым шел черными клубами.
Конечно же Шаров как педагог боялся проникновения новой, еще не оприходованной идеологии в среду детей: смогут ли детишки устоять перед соблазном выноса. И мысль о человеке типа Сысоечкина окончательно в решимость пришла, когда Шаров увидел, что новая психология, не узаконенная и нигде не значащаяся, въелась в детвору.
Однажды он зашел в мастерские и увидел Колю Почечкина. Перед мальчиком лежал изящно выполненный чертеж землеройной машины, основные черты которой были уже воплощены в ценном металле: серебро, бронза, титан. Мальчик сидел в белом халатике у зеркально-чистого шкафчика, – одно наслаждение было глядеть на юного творца.
– Что же ты делаешь? – спросил Шаров.
– А это я товарищу ко дню рождения подарок готовлю, – ответил Почечкин. – Я уже перевыполнил план, а из сэкономленных кусочков делаю для себя…
– Прекрасная модель, – сказал Шаров, и сердце сковало болью: проникла-таки новая психология, заразила детвору.
Пошел Шаров в другую мастерскую, подошел к Славе Деревянко, который в защитных очках стоял у токарного станка и вытачивал из черного дерева вазу.
– Что ты делаешь, Слава? – спросил Шаров.
– А это я тете Даше точу вазу ко дню Восьмого марта.
– Тете, это замечательно, – сказал Шаров, и сердце его облилось кровью. – Ну а где материал взял?
– А это лишний. Остался у меня от двух цилиндров, которые я выточил для макета завода «Красный раствор».
Пошел Шаров в изостудию и увидел за этюдниками Витю Никольникова с Сашей Злыднем: они писали пейзаж, ногами выдавливая из тюбиков краску.
– А что так, ногами? – спросил Шаров, белея.
– Понимаете, я хочу достичь объемности осеннего листа, чтобы тень падала от толстого слоя краски, – объяснил Никольников.
– И сколько тебе понадобится краски?
– Тюбиков двадцать, – ответил Витя. – Вы не беспокойтесь, эта краска все равно лишняя. Когда мы ее получали на складе, нам Петро Трифонович так и сказал: «А ну, заберите, хлопцы, а то эта краска не оприходована никем…»
Эта последняя фраза Никольникова ржавой иглой вошла в сердце Шарова: конец.
– И куда же вы пишете эти картины? На выставку или, может быть, для детского садика?
– Нет, это для себя, – ответил Злыдень. – Я отцу подарю, нам за уважение к родителям двадцать очков ставят в соревновании.
– Молодцы, – сказал Шаров, и в глазах зарябило: все незаприходованные решетки вдруг почудились, и поросята прокурорским голосом заорали откуда-то с потолка: «Батогом тебя на плацу стегать надо, а не в депутаты сельского Совета избирать!»
– Что с вами, Константин Захарыч?- вежливо спросили мальчики, выдавливая ногами вновь расставленные тюбики кадмия оранжевого, стоимость которого, как подсчитал директор, равнялась десяти рублям.
– Сердце что-то забарахлило, – сказал Шаров, уходя из мастерских.
Покончить раз и навсегда с этим безудержным, ставшим нормой выносительством – вот одна из причин того, почему он так бился за приглашение на работу честного до глупости Ивана Кузьмича Сысоечкина. Первым делом Шаров к себе Сысоечкина пригласил, обласкал, наставления разные сделал. Как по тонкому льду виражировал Шаров перед новым работником, чтобы через несусветную глупость пробиться к Кузьмичу.
– Ты посмотри, как я живу, – говорил Шаров. – У меня стула приличного нет. Все школе отдаю…
Шаров честность свою втискивает в Кузьмичову целомудренность, а она не лезет, Шарова честность, потому как где это видано, чтобы умная честность в глупость по доброй воле зарывалась! И Кузьмич сидит перед Шаровым, платочком свой левый глаз то и дело протирает: не то слезится его глаз от проникновенности, не то от счастья, что наконец-то выйдет на волю заветное чувство, которое из далекого детства идет, когда там, у себя на родине, под голодным Курском в тридцатые годы отец внушал: «Умри, а не смей брать чужого» – и когда он, Ванька Сысоечкин, в самодельных штанах, подвязанных одной веревкой через плечо, наискосок, отбегал свое время, а потом на войну ушел, где и оттяпало ему часть ступни да и всю левую половину от головы до пупа синими крапинками растушевало. И там, на войне, когда он выжил в госпитале и суждено ему было возвратиться на родину, не стал он тащить из домов чужое добро, потому как внутри бился завет отца, теперь покойного и похороненного на краю деревеньки: «Умри, а не укради!» И там, на войне, ему говаривали: чего не тянешь, коли ничейное перед тобой, бери сколько хочешь, а Ванька не брал, кивал головой, потому что глуп был и боязлив, считал, что будет непременно наказан богом, коль стащит чего чужого, так и растянется на чужой песчаной земле с чужим добром под мышкой, что он нередко и видел на войне, и верил, что коль сдержит завет отца, то и доберется до самого дома своего целым и невредимым. Целым и невредимым он не добрался, но все же не залег в чужой сырости земной, одну ступню оставил как знак памяти своей где-то под городишком – не то Шыпшем, не то Пшишем.
– Две задачи перед тобой, Кузьмич, – наставляет Шаров, – учет наладить и с хищением покончить. Не торопись. Я тебе во всем помогу, а то спасу нет, недолго так и за решетку сесть.
Сысоечкин улыбается, косит слезящимся глазом своим, улыбается кривенько, в тень свою синюю растущеванность прячет и приговаривает:
– Я работы не боюсь, я люблю работу.
– Я на тебя и покрикивать другой раз буду, – предупреждает Шаров, – требовать от тебя буду хорошей работы, а ты не обижайся, знай, что я для дела глотку рву, чтобы другим видно было, что не в сговоре мы с тобой…
– А я и не обижаюсь никогда, – отвечает Кузьмич.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114