ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вот только в церкви ведут себя иначе. И то не совсем-то иначе. Часть серьезно и тихо молится, а часть — чисто юродивые московские! Тот на полу распростерся, молотит себя по спине через плечо, на пузе лежа, цепью и орет: «Грешник я великий! Плюйте на меня, христиане!» (И ведь находятся, плюют, озорства ради более.) Помолится так, встанет окровавленный и оплеванный, капюшон ниже надвинет и — из храма. Спросишь, кто — оказывается, не юродивый вовсе, не нищий Христа ради, а известный купчина…
Правда, говаривали втихаря, что и Грозный царь так же валяется в храмах, себя бичуя, и орет: «Грешник я велми велик еси! Вяжите мя, православные!» Особливо после попойки, с похмелья…
Так вот, еще Русь Федору напоминало то самое чиновничество, что озадачивало мистера Дрейка. «Это ж наши приказные! Подьячие!» — догадался еще на второй день после высадки Федор — и все на свои места встало. Он даже частенько понимал без ошибок, чего чиновник хочет, даже если слова шли ему незнакомые прежде. До слов понимал.
И потому объяснял Дрейку, что напрасно думать, будто такое нерадивое, погрязшее во взяточничестве повальном, волокитное чиновничество — верный знак гнилости государства. Вон в России точно такое же оголтелое приказное племя — а страна стоит, и победить ее не удастся. Сама не всегда побеждала, это точно. Но зато ее победить — дело вовсе немысленное. Почему? Да, наверное, потому, что такое чиновничество — знак того, что в сей державе народ на великие дела способен, но живет при этом как бы на отшибе, властям вопреки. Они ему за указом указ — а он плевал… И лицо страны для иноземца при таком раскладе совсем не истинное. Оно и для самих той страны подданных, может быть, не то. Вот когда надо жилы рвать и из себя выпрыгивать — тогда оно истинное. А потом опять как бы полусонное…
Он это ясно чувствовал, но не мог ясно обсказать. Тем более, что надо по-английски… Вот вроде и знаешь, а неродной и есть неродной. Вот богомаз рисует, разводит краски — тут мазнет густой краской, а тут чуть-чуть, один раствор… А на чужом языке говорить и думать — все равно что иконы писать одними чистыми красками. Грубо выходит, оттенков никаких не передать…
9
Они продвигались по торной дороге, забитой паломниками, ночевали на постоялых дворах — их тут было великое множество и ни один не пустовал! В каждом постоялом дворе был и храм. Паломники в одно время вставали, равномерным шагом доходили до следующего храма точно к часу обедни, отстаивали мессу и, поев и часок отдохнув, выходили в путь к следующему храму.
Разноязыкий говор, ужасные увечья и врожденные уродства, многоцветье лишаев, рубцы и язвы… Казалось, здесь собралась вся боль человеческая, сколь ее в мире есть, — и за пределами этого людского потока, надо полагать, сейчас благостно и покойно… Тут же ты взглядывал на остающуюся позади, мелькнувшую едва, деревеньку и понимал, что это только сказочка для самого себя, боли в мире на самом-то деле не столько, сколько ее здесь, а море неисчерпанное. Да и неисчерпаемое!
Однажды на привале, когда Федор развалился на соломе, а Дрейк ушел поискать хоть одеяло какое, к русскому подсел высокий горбоносый паломник и тихо спросил:
— Славянин?
— Да. А ты?
— Я хорват.
— Слышал. Это в Венграх?
— В общем, да. Слушай, брат, я не спрашиваю, кто ты, куда и зачем, — это твои дела. Я только дам маленький совет. Бойся и беги, как огня, калек. Они все прошли через инквизицию и сломались на пытке. Кого-то предали, а если некого предавать — оговорили невинного. Не их вина — пытка ужасна. Но важно то, что после пытки они все — секретные сотрудники инквизиции. Доносчики. Им платят мало-мало, и с каждой сданной хозяевам головы. Берегись их!
Хорват бесшумно вскочил и, не оборачиваясь, в два шага, через костры и тела, исчез во тьме как и не бывало.
А на его место робко приполз калека с раздробленными беспомощными пальцами рук и перебитыми ногами — в потоке было немало таких людей, вообще-то передвигаться самостоятельно неспособных. Их катили в креслах на колесах, несли на носилках, или даже они сами как-то ковыляли, кто на култышках, обернутых кожей, кто на тележке в два дюйма от земли всего…
Калека поднял на Федора пристальные умные глаза и спросил:
— Иноземец?
Федор молча кивнул.
— Впервые у нас?
Федор кивнул.
— Галисия — не Испания! — важно объявил калека.
— Это ваши дела, — мрачно ответил Федор.
— Жаль. Я хочу сказать: как жаль, что такой молодой человек так прискорбно равнодушен к страданиям людским!
— Что делать: такой уродился, — издевнулся Федор. Это была проверка: если калека тайно работает на инквизицию, он не обидится — он же на работе, ему положено в суму спрятать самолюбие — и не отлипнет. Если же чистосердечный человек — обидится и отползет. Не отстал. И когда Дрейк наконец вернулся с жидким, изношенным до прозрачности квадратным одеялом, Федор, чтобы мистер Дрейк не сказал сгоряча чего лишнего, громко изумился, что при таком наплыве чужеземцев здешние власти еще находят какие-то возможности дать паломнику хоть что-то сверх позволения пройти беспошлинно по испанской земле.
Мистер Дрейк покосился на плотно усевшегося рядом калеку, что-то (или даже все) понял и уселся рядом, накрыв ноги — свои и Федора — одеялом. Калека откровенно ждал, что скажут иноземцы. Те так же демонстративно молчали. Потом Дрейк зевнул и сказал:
— А что, Тэд, если мы сегодня постараемся пораньше уснуть, а завтра, если нам удастся это «пораньше», встать пораньше и пройти перегон до следующего постоялого двора не в такой пыли и толкучке, какая сопутствует главному потоку паломников…
Попробовали, хотя условий для нормального отдыха не было: ледяные сквозняки плюс духота от испарений сотен тел, часто немытых (многие богомольцы давали обеты не мыться и не бриться, покуда не прикоснутся к раке с мощами апостола). Говорили паломники вполголоса, но их было столько, что гул от этого стоял, бьющий по ушам с неменьшею силой, чем городской шум Лондона бьет по ушам моряка после месяцев в океане…
Наутро Дрейк поднялся еще до света и безжалостно растолкал Федора, погнав его тут же умываться к холоднючему роднику. Федор со сна ныл, что вода уж больно холодная, льда холоднее. Дрейк загоготал:
— Эх ты, гиперборей! Разве у вас не всегда такая же вода? Вы же там в Московии снег растапливаете, верно?
Федор мычал, невнятно гундел что-то себе под нос. Наконец его осенило, и он заворчал:
— Верно. И я за свою жизнь успел впитать больше холода, чем вам доведется в целый век! Поэтому я не рвусь прибавить к холоду, который у меня с детства внутри, еще и этот. И вообще, мы, московиты, вовсе не как самоеды, выдерживающие любой мороз, даже с ветром, голышом. Мы, когда одеты в шубы и меховые рукавицы, меховые же шапки и валяные сапоги, можем выносить любые морозы сколь угодно долго.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163