ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Шесть недель я провалялся в военном госпитале, подлечили меня, но чувствую все равно постоянную тревогу. К этим волнениям прибавляется еще и то, что во время моей болезни сгорел мой флигель, где хранилась ученическая тетрадь в клеточку с планами других тайников. Вернулся я из госпиталя, стал рыть огород, срывать доски, трубы, печки перекладывать, обогревательные батареи пилить, никому не могу сказать, зачем я это делаю, а они, даже мои домочадцы, решили, что я сошел с ума. Забрали меня как-то утречком, свезли, но, слава богу, не в психушку, а снова в госпиталь, в отделение, где наркоманов и дезертиров вылечивают, стали там меня промывать да колоть, спасу нет, как я натерпелся, и терпел бы еще, если бы не сунул начальнику отделения две сотенных, отпустил меня на волю, а на воле никак не могу жить, так как сколько ни мучаюсь, а не могу вспомнить, где зарыл большое ожерелье, которое мне досталось при конфискации имущества крупного вора и расхитителя нашего добра, начальника ОБХСС Толдухина Федора Дементьевича. Он все просил меня припрятать до его прихода кое-что, в том числе и ожерелье, я и припрятал, а сам намекнул в следственном изоляторе, чтобы как следует, каждое утро эти, как у вас говорят, бишкауты пересчитывали ему резиновой дубинкой, чтобы почки с печенью оторвались от своей основной части. Они, конечно, так и сделали, и Толдухин на тот свет отправился, так и не повидавшись больше с ожерельем. Это ожерелье такое красивое, что я всякий раз перед поездкой в обком глядел на него, радости из него набирался, оно мне вдвойне дорого: во-первых, как память моего друга Толдухина, а во-вторых, как надежный талисман, который меня спасал от бед всяких. А сейчас жизнь моя на воле совсем осложнилась, хоть в петлю лезь. Вернулся из флота сын Толдухина — списали его за пьянку на берег — и стал права качать: "Давай, мол, ожерелье, а то замочу, как ты моего батю замочил". Я ему признался как на духу: "Закопал и не знаю где, а тетрадь в клеточку сгорела вместе с флигелем". Он как схватит меня за рубаху, громила здоровый, орет: "Душу вытрясу и за отца, и за ожерелье". А я трясусь, как во время цековской проверки. А он видит, что взять нечего, говорит "Завтра рыть будем весь огород, скажешь всем, что собираешься теннисный корт строить". — "Я же в теннис не играю, куда мне с таким брюхом в теннис?" А он говорит: "Скажешь: ради внуков, пусть хоть они поживут…" И вот на той неделе придут рыть огород на метр в глубину, а я знаю, как начнут рыть, так меня опять в госпиталь, а может быть, и ОБХСС догадается, так лучше я к вам сбегу, где заодно и пользу принесу всему нашему партийному делу. Видите, я как на духу во всем чистосердечно признался, а потому прошу ускорить высылку мне путевки в ваше воспитательное учреждение. С глубоким уважением Петр Пантелеевич Кропоткин".
А вот что пишет писатель из Мордоворотской области: "Я в своей трилогии "Рабочая смена" показал перековку сталеваров посредством бесплатного труда в выходные и праздничные дни, раскрыл способы формовки нового человека, создал, можно сказать, учебник жизни, бери его в руки и шуруй, а что мне за это? Повсеместные насмешки, критика, надругательства такие, что жизни не стало. Вот до чего довела честного писателя так называемая демократизация и гласность. Всякому волю дали болтать. Раньше меня в президиум сажали, а сейчас как появлюсь в присутственном месте, так сразу кричат: "Графоман идет!" Когда вытаскивать страну, можно сказать, из беды, тогда Достоевченко (это мой псевдоним) был писателем, а теперь, когда общий бардак пошел, так уже графоман. Мне-то еще ничего, а вот мой друг, он, конечно, никогда ничего не писал, но писательский билет имеет, чего греха таить, я, когда был секретарем вместе с Закопайлом, устроил ему прохождение в Союз, взносы он платит аккуратно, в стенную печать статьи пишет, — так вот, за него взялись, выкинуть хотят из Союза, а основная причина состоит в том, что он, будучи сотрудником органов, справедливо подверг критике и дальнейшей изоляции в колонии строгого режима писателей Бимкина и, Шувахера, которые теперь после отсидки и после пребывания в капстранах вернулись в наш Союз, печатаются у своих евреев и травят почем зря таких честных граждан, каким является мой друг Заебнев (это его настоящая фамилия). Так вот, мы и решили с другом, чем прозябать в столице, лучше строить новую жизнь на широких просторах нашей необъятной Родины. С уважением и надеждой на скорую встречу Достоевченко".
И еще один отрывочек из письма я вам зачитаю. Пишет комсомолец Нарообразов: "Так как мне эта серая жизнь вот где стоит, прошу определить меня в утопический эксперимент, где я хоть пользу сослужу будущим поколениям. А что касается состава преступлений, то я хоть и хожу чистым, а всю жизнь ворую у государства, правда, что у нас никогда не называется воровством".
— Ну и как вы считаете, их примут в колонию? — задал вопрос Манекин.
— Пробивать придется, — ответил Никулин. — У нас все приходится пробивать. Во всяком случае, нужно помочь ребятам.
— Надо бы поаккуратнее с рекламированием опыта, — сказал Манекин. — А то ведь народ повалит. На корню скомпрометируют идею. Уже и у нас в институте зашебуршились. Если путевки поступят, то следует жеребьевку строгую ввести и, конечно же, состав преступлений заранее готовить.
— Чего-чего, а с составом у нас все в порядке обстоит, — это Нина Ивановна заметила. — Вот женщинам как быть? Опять дискриминируется слабый пол.
— Ничего подобного, — ответил Канистров. — Женщин будут принимать на поселение, они по спецобслуживанию будут проходить. Так что не волнуйтесь.
18
Эдуард Дмитриевич Вселенский — фат. Успех у женщин до двадцати трех баснословный, любит рубашки из шелка, батиста и крепдешина, вместо галстука — бабочка в мелкий горошек, пиджаки с искрой, не какие-нибудь из сукна, а из тончайшей шерсти, особо следит за каблуками, никакой преждевременной скошенности и никаких набоек, употребляет словечки на английском и французском, однако словечки не избитые, не какое-нибудь "се ля ви" или "окей", а что-нибудь малоизвестное: крейзи, мон плезир, комильфо.
Эдуард Дмитриевич Вселенский выше всего ценит в людях вкус. Вкус во всем: в одежде, в манерах, в искусстве, в отношениях с людьми, в науке. Предпочитает вкус с некоторым загибом, вывертом, но чтобы оригинальность била ключом. И доклад его по колонии 6515 дробь семнадцать был настолько неожиданным, настолько ошеломительным, что мы все поразились его находчивости, смелости и самобытности. Он сумел увидеть то, что мы не увидели в Зарубе, хотя то, что он увидел, лежало на поверхности.
— Если уж искать нового человека, — так начал свой рассказ Вселенский, — так надо искать его в самом Зарубе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169