ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Никольский иногда, отнекиваясь, бросал нам:
— Я вас подкармливаю, и хватит. Пусть вся ответственность лежит на мне, а вы знать ничего не знаете…
Мы поражались тому, с каким почтением разговаривал с Никольским Багамюк. Как внимателен был Заруба. Деньги поистине решают все. Тут великий вождь ошибался: не кадры, а именно туго набитый лопатник решает многое в этой жизни.
Однажды я допустил бестактность, заметив Никольскому:
— Ну здесь-то уж точно нет антисемитизма.
— Это-то и ужасно, что тюрьма — единственное место, где нет национальностей, где словом "жид" обозначается просто умный человек, кем бы он ни был — казахом или русским, молдаванином или немцем.
Я вспомнил, с каким уважением Багамюк однажды произнес слово "маровой". Тогда он говорил о Шепеле, как о главном шпилевом колонии — и ни оттенка неприязни. Я думал, как же полифонично это подпольное групповое сознание, как оно глубоко уходит в самые сложные переплетения человеческих душ! И каким же образом бесовские силы чуют друг друга, как устраивают свои темные шабаши? Как делят свои добычи и как сговариваются между собой? Нет, этого никогда мне не понять…
12
Заруба хвастался тем, что все видит насквозь. А вот в тот день, когда мы волокли четыре канистры с бензином, так по-черному волокли на глазах у всего лагеря, чтобы обменять государственный бензин на частнопредпринимательский самогон, — этого Заруба в тот день не увидел. Он, впрочем, повернулся в нашу сторону, даже спросил: "Что это они поволокли?" — но ему Багамюк ответил, как мы условились, что, мол, бензин нужно оттарабанить в соседнюю бригаду, потому что долг надо отдать. Заруба согласился с тем, что долги надо отдавать, и под хохот заключенных продолжил одну из полуанекдотических историй, которые он так любил рассказывать. Мы же, как только скрылись из виду, стали почем зря измываться над Квакиным.
— Как же тебе не стыдно, Квакин, обманывать руководство колонии и совершать явное преступление, сбывать государственный бензин! Мало тебе было на воле хищений, опозорил ты, можно сказать, самое нутро нашей партии, — это Лапшин причитал.
— А у него не наше нутро, — добавил я. — Антисоветчик он, этот Квакин. Может быть, даже шпион или резидент. И, будучи в райкоме, небось служил в английской разведке. Признайся, Квакин, кому ты служил, будучи на посту заведующего отделом пропаганды?
Квакин молчал.
— Молчишь, значит, действительно служил, а воровством занимался, можно сказать, для отвода глаз…
— Кончайте болтать, — бурчал Квакин.
— Не наш ты человек, Квакин. Двурушник. Мало того что сам сел, так ты еще и секретаря заложил. И двух ректоров института, и с десяток добрых интеллигентных преподавателей. Как ты мог, Квакин, находясь на таком посту, докатиться до такой жизни. Мало тебе было законных приварков? Ты мог в любой магазин как в свой карман залезать.
Был у тебя отличный домик на садовом участке. Так тебе еще захотелось задарма получить особняк на берегу реки. Ну на кой черт тебе понадобился этот особняк с лифтом?
— И особняк достался Кузьме, полушубкинскому свояку, — горестно промычал Квакин.
— Ну а припрятать ты хоть успел чего-нибудь? — спросил я. — А то я раньше тебя освобожусь, мог бы откопать. Пожертвуй, Квакин, на развитие самиздатовской свободной литературы с тысчонку. Зачтется тебе такой благородный поступок.
— Нет, — зло ухмыльнулся Квакин, — Уж чего-чего, а с антисоветчиками я не якшаюсь.
— Как же не якшаешься, когда ты заодно с нами против государства идешь?
— Это не против государства. Это так.
— Воровство — это просто так?
— Какое это воровство? Мелочи. Баловство одно.
— А ты привык машинами? Миллионами?
Наконец мы дошли до нужного места. Спрятали в густой траве канистры, а на следующий день на этом же месте взяли уже пустую тару, влили в нее три бутылки самогона и теперь уже, не хоронясь, медленно пошли к своим. Не успели и трех шагов пройти, как хлынул ливень. Побежали к укрытию, а там трое охранников. "Не положено", — говорят и автоматами на нас. Мы бегом в глубь зоны. Валежину нашли. Слышим, нам орут другие охранники: "Здесь нельзя. Стрелять будем!" Мы снова бегом. Квакин упал и, должно быть, зашиб колено. Лежит: "Больше сил нет идти!" Мы тащить его стали, а он упирается. Лапшин на него орать стал. Квакин сначала молчал, побледнел. Губу, должно быть, от боли прикусил. Весь какой-то как сумасшедший сделался. Дотащили мы его до укрытия, а он как мешок свалился на землю. А потом как заорет да как запричитает во весь голос: "Господи, царица небесная, отними у меня последние силы, дай помереть спокойно". И в землю наш Квакин, лбом в грязь. Смотрим мы с Лапшиным друг на друга. Сроду я такого не видел, а Лапшин шепчет: "Истерика. Нервы не выдержали". Спрашивает Квакина:
— Часто это с тобой?
А Квакин снова как скривится да как заревет во весь голос:
— Умереть хочу! Господи, дай мне помереть здесь!
И гром как грянет, и потемнело вдруг. А гром в тех местах не часто бывает, а тут как саданет, мы аж присели. Прижались друг к дружке. Квакина успокаиваем. Он притих мало-помалу. Глаза закрыл. Лицо его, отмытое дождем, вдруг преобразилось, точно сошел с него весь налет нажитой им сволочной замороченности. И стало вдруг на мгновение лицо Квакина обыкновенным человеческим лицом, на котором запечатлелись самые простые человеческие тревоги, усталость, боль, память о непоправимом, утраты. И как только приоткрыл Квакин глаза, так человеческий облик мгновенно исчез, вся его физиономия снова покрылась землистой пеленой, точно омертвела. Лицо Квакина в этом чистом лесу было тем единственным островочком, на котором человеческая концентрированная глупость еще жила в полную меру, она хоронилась в ресницах, глазах, в зрачках, в бровях, в коротком скошенном лбу, в мясистых розовых щеках, в крупном подбородке, в остром в гусиных пупырышках кадыке. Мне вдруг стало понятно, почему Квакин говорит исключительно не то чтобы лозунгами, а тем языковым отребьем, которое всплывало в виде речевого мусора на разных изломах нашей истории. Весь Квакин, все его нутро, легкие, желудок, девять метров кишечника — все было набито у него лозунгами; стоило ему приоткрыть рот, как они сами вываливались из него, приспосабливались к сиюминутной обстановке, отравляли атмосферу, задурманивали окружающим мозги. Суть этих лозунгов — активизация, коллективизация, индустриализация, химизация, оптимизация, экологизация — была одна: уничтожить в человеке человеческое, заменить нутро человеческое всякой бессодержательной и безответственной пошлостью типа: возьмем новые обязательства, перевыполним план, достойно встретим, подведем итоги, вызовем на соревнование, досрочно выполним — вся эта белиберда изрыгалась Квакиным в безликие массы, и, конечно же, как считал сам Квакин, он был призван некоей великой силой произносить эти лозунги, потому они и вошли в его плоть и кровь, впитались в поры тела, и вместо глаз тоже было по лозунгу, может быть, даже хорошему лозунгу, потому что от них внешне вроде бы даже весной отдавало:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169