ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


ДЕНЬ ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ
Не успел начаться новый учебный год, как на меня навалилось какое-то странное отчуждение. Как это случилось, как пробралось оно в мою душу, отравило мысли, я не понимал. Впрочем, не такое уж оно было странное. Я только не знал, откуда оно взялось, когда я его почувствовал. Что мне с ним делать. Явится оно и сидит со мной рядом. Кажется, протянешь руку тихонечко, затаив дыхание, и поймаешь, как птицу в гнезде. Вот ухватил. Ухватишь—начинает биться. Стучит, как сердце,— тук-тук. Раскроешь ладонь, отпустишь—думаешь, улетучится. А оно снова тут как тут. То трепыхается тихонько в сердце. То делается с меня высотой, с меня шириной. Смеришь—ровно полтора метра. Тяжестью навалится на все тело. Взвесишь—ровно сорок кило. И вот меня уже нет. Только оно одно и есть между шапкой моей и ботинками... Заглатывает ли оно меня, охватывает ли—не знаю, только кажется, что не я, а оно носит мой пиджак, ест и пьет вместо меня. И, когда я поднимаю голову с подушки, оно остается во вмятине. И влага на подушке— не мои, а его слезы. Все-таки странное это чувство.
Услышать его, ухватить, опознать легко. Вот только назвать трудно. Оно явилось, пожалуй, еще в раннем детстве вместе с чесоткой, вшами, малярией, мокрыми простынями. От него ёкало мое сердце, когда с ломтем хлеба в руке и сводной сестрой на спине бродил я по улицам и кто-нибудь из соседей начинал меня жалеть да ахать. Но тогда я быстро с ним справлялся. Прогонял мух, садившихся мне на глаза, стирал с лица следы усталости и, как маленький носилыцик-хамал, спиной зарабатывающий кусок хлеба, шел приободрившись даль-. ше, словно и груз мне был не в тягость.
Как-то еще в начальной школе учитель поставил меня у доски на виду у всего класса.
— Вот вам образцовый ученик.— Я тут же взглянул на Зехру.— Не беда, что волосы у него обкорнаны ножницами, зато нет вшей. В ушах и то чисто. Глаза умыты, из носу не течет. На куртке все пуговицы в порядке. Штаны не висят. Правда, на коленках заплаты (заплаты были и
на ягодицах), зато не разорваны. Чулки подвязаны резинкой, не веревками. Ботинки немного и велики, но...
Я обливался потом. Ботинки мне достались от Ферида. Снова ёкнуло у меня сердце. Снова заговорило во мне это чувство.
Изобьют меня отец или мачеха, и до самого вечера, пока брат не вернется из мастерской, как часы со звоном, отбивало оно в моем сердце—ой! ой! ой! ой! И еще я слышал, как оно ёкало, когда по утрам мы возвращались со сбора табака. Усталость—что палач, бессонница—что веревка, вот-вот закачаешься в петле. Но все равно идешь и идешь за ишаком, волоча ноги, словно они пилой подпилены. И, хоть веки у тебя тяжелы, точно ядра пушечные,—того и гляди, закроются, краем глаза видишь, что прохожие и знакомые глядят на тебя с жалостью. Ёкает у тебя сердце—ой! И пусть себе ёкает. Измазанный табачным ядом, ты подтягиваешься, шагаешь живей, будто только что произведенный ефрейтор в парадном мундире, шагающий к фотографу. Думаешь о том, что добываешь хлеб из яда, что заработаешь себе брюки с подтяжками, а отец купит дом. Не станешь вот так шагать, не будешь об этом думать, тогда тебе не заглушить голос этого странного ёкающего чувства.
И у жестянщика в подмастерьях я тоже умел заткнуть ему рот. Нарочно пачкал лицо грязными руками. Пусть все видят, как много я работаю. И не так заметна краска стыда. А стыд откуда? Об этом надо спрашивать не меня, а все то же странное чувство. Вот, например, прошел мимо лавки кто-то из твоих бывших однокашников. Так засосет под ложечкой, что, обратись он к тебе, не поймешь, о чем речь. Как-то мимо мастерской прошла Зехра. И мне захотелось стать таким крохотным, чтоб я мог спрятаться в ореховой скорлупе. А однажды она даже зашла в мастерскую. Отец послал ее купить вешалку. Сквозь землю я готов был провалиться. Ни да ни нет не мог вымолвить. В душе у меня заверещала такая цикада, что языку ничего другого не оставалось, как молчать.
Потом праздник по случаю обрезания. Избалованный сынок председателя управы, хоть мы с ним были одного роста, смотрел на меня словно с минарета. Ему подарили золотые часы, он то и дело их заводил: тр-тр-тр. Показывал каждому встречному и поперечному. А странное чувство стрекотало во мне громче его часов. Оно заглушило даже боль от операции.
Потом приехал Гази. Отец хотел с ним поговорить, но комиссар Араб встал у нас на пути, толкнул отца в грудь что есть силы. И снова ёкнуло у меня сердце. Опять заговорило это проклятое чувство. Дом наш рушили —
снова оно заойкало. Старьевщик Исмаил со своим выводком переселился в сарай,— верещит. Большой Албанец печалится о своей лошади,— верещит. Часовщик Али-эфенди вместе со своей феской заперся у себя дома,— верещит. Кулаксыза Мустафу заживо отправили на кладбище,— верещит. Табаководы ждут открытия рынка,— верещит. Бьют Моиза,— верещит. Ранили в ногу юродивого Бахри,—верещит. Зехра выходит замуж за полицейского,— верещит. Ферид умер,—все в душе верещит. Солнечное затмение происходит,— верещит. Отца гявуром называю),— верещит.
И вот мне пятнадцать лет, я второй год учусь в Балыкссирс, и то же самое чувство томит мою душу. Я вначале назвал его странным, я не соврал, но все же ошибся. Оно не странное, не загадочное. Знакомое, известное чувство. Старая боль. Неутихающая.
В училище я нашел ему название. Это был мой город. И мой отец. И наш страх. И наше одиночество.
Да, именно, это — одиночество. Нас в классе было сорок два человека. И все же я был одинок. Покровительство товарищей моего брата не могло вселить в меня уверенности. Не утешала меня и любезность привратника Салиха, прачки Дуду, шеф-повара. Не знаю, как вам объяснить, я дичился даже искреннего участия. Может быть, потому, что слишком привык к своему отцу, который бил тебя и, целуя, кусал. Покровительство сильных мира сего не внушало мне такой уверенности в себе, какую еще год назад умел внушить мне мой старший брат. Как бы там ни было, я чувствовал себя одиноким. Что рыба, выброшенная из воды, что я — никакой разницы. Или волчонок, только что пойманный и посаженный в клетку в зоопарке.
Какая во мне была хищность?! Зубы молочные, ногти, как сыр, мягкие. Кулаки? С трех ударов и луковицы не разбил бы.
Я боялся. Всех. Директора, преподавателей, кладовщика.
Все они были сильные. Кто мог оттаскать за уши, кто понизить отметки, кто убавить еды. Я боялся. Всего. Упасть с кровати. Не услышать звонка на подъем, не встать прежде, чем придет дежурный педагог. Опозориться у доски. Остаться на второй год. Не получить письма. Остаться без денег. Стать карликом, вроде Касыма.
Все это проделывало со мной это самое чувство. Оно мне много дало. Оно было мне другом. Слава ему!
Оно многого меня лишило. Оно было моим врагом. Смерть ему! Теперь я могу назвать его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61