ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ


А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Хорошо было шутить там, на яхте, за тысячу верст отсюда.
Сейчас молчал Костас.
И тогда Он заговорил:
— Смерть, похоже, обходит тебя стороной, а, православный?
— Похоже на то.
— Да. Сначала тебя не убили там, наверху. Что странно. Потом ты каким-то чудом не свернул шею, когда пожаловал сюда, ко мне в гости. Теперь — выходит — и мне не пристало лишать тебя жизни. Принять надо, как подобает, если уж так любит тебя судьба.
— Я в твоей власти.
— И конечно же, знаешь, кто я?
— Как не знать.
— Хорошо говоришь. Честно. Люблю правдивых людей. Вот еще что скажи, если так уж ты честен, боишься меня?
— Боюсь ли? — Костас задумался на секунду. Встряхнул, проверяя чувства, душу. Но не изменилось первое ощущение. И он не солгал:
— Нет, не боюсь. Прости.
Коротко рассмеялся призрак:
— За что же прощения просишь?
— Все боялись тебя. И тебе, вроде как, было это по нраву.
Пришла пора задуматься рыцарю Дракона. Непростой была мысль — ибо глубокая складка залегла меж бровей и глаза в полумраке блеснули недобро.
— Что ж, в этом ты не ошибся, православный, я любил чужой страх. Только скажи мне, пришелец, кто из земных властителей не любит его, страх своих подданных и не своих — тем паче. Ибо разве не есть он — сама власть? Чем дальше простирается страх перед тобой — тем ближе ты к вожделенной мечте всех, посягнувших на то, чтобы править другими, — к абсолютной власти. Разве не так, православный?
— А любовь?
— Любовь?!
— Разве не может народ любить своего властелина?
— Отчего же? Может. И часто — любит. Знаешь, очень давно, так давно, что сейчас и поверить трудно, был я ребенком. Маленьким мальчиком, еще не ведавшим чужеземного плена. В ту пору был у меня пес. Верный пес, который любил меня — можешь не сомневаться, — как любил! Ни на шаг не отходил, спал у порога моей спальни и никого не подпускал к двери, пока я не проснусь и не кликну сам. Я рос резвым, своенравным ребенком, и случалось, если пес делал что-то не по мне, наказывал его. Бил. Развлекался тем, что зажимал животине пасть и нос, ждал, пока несчастный не начнет задыхаться и в предсмертном ужасе бить лапами. И — что было самым страшным для него — говорил, что не нужна мне больше такая собака, отдам ее, дескать, пастухам, может, там принесет пользу. Смешно это. Смешно и странно, но я и теперь помню, как страдало несчастное животное от таких слов. Понурив голову, становился он похожим на овцу и медленно шел со двора. Так шел, будто на верную смерть. Однако я взрослел, и детская жестокость постепенно отступала… Ты усмехаешься, православный?
— Тебе показалось. Я не так смел.
— Это понятно. Но мне не кажется — ты усмехнулся в душе и подумал: ну да, отступила его детская жестокость, а на ее место пришла другая, куда более страшная… Не так ли?
— Не так, но близко. Была, наверное, похожая мысль, но — клянусь Иисусом — я не успел ее заметить. Только потом, когда ты уже начал говорить… Да. Что-то такое: «Твоя жесткость ушла? Так что же осталось?»
— И снова ты радуешь меня, православный, потому что говоришь правду. Что до мыслей твоих, то они становятся мне известны, едва родившись. Ты подумаешь о чем-то через несколько мгновений — а я буду точно знать, о чем именно ты станешь думать. Так угодно провидению. Вернемся, однако, к истории моего пса. Впрочем, о жестокости того, кто сейчас перед тобой, поговорим тоже. Но позже. Пока — повторюсь: не смей сомневаться в том, что говорю я. Ибо теперь, испытав все, что предписано было испытать мне, я заслужил право говорить правду. Не лгать, не изворачиваться, не хитрить ни перед кем. Великое право.
— Прости, рыцарь, но я всегда полагал, что это обязанность каждого, кто принял в сердце Христа.
— Рыцарь? Ты все еще боишься произнести вслух мое имя? Впрочем, рыцарь — звучит не так уж плохо. Будь по-твоему. Я разрешаю тебе, смертный, так обращаться ко мне так. Вопрос же твой глуп, а скорее — наивен. Это правда, что посвятившие себя служению Иисусу и просто верующие в него не должны лгать, ибо ложь, согласно его учению, — грех. Но скажи-ка мне, православный, многие из вас могут сказать о себе: безгрешны. Пусть только в этом, одном из грехов. Никто. Ибо в жизни своей каждый хоть раз, хоть во спасение, хоть во благо ближнего или во имя служения Богу, или случайно, не ведая того, — но солгал. Потому говорю тебе: ложь — самый неистребимый из всех людских пороков. Возможность противостоять ему есть право, привилегия, которую надо еще заслужить. Я заслужил. Итак, детская жестокость постепенно покинула мою душу, к тому же впереди было неминуемое расставание с родительским домом, с родной землей, со всем тем, что было близко и дорого мне, а значит — с моим верным псом тоже. Впереди был плен, меня, десятилетнего ребенка, оставляли заложником у султанского трона. Таков был тогдашний порядок. Чтобы местные властители — и мой отец в их числе, — укрытые от султанского ока в своих лесах, не взбунтовались, их малолетних сыновей приглашали «погостить» при дворе Мехмеда. За это наша маленькая Валахия считалась «мумтаз эйялети» — привилегированной провинцией империи, а не завоеванной землей. «Пашалык» — по-турецки. Словом, впереди была долгая разлука, и, наверное, в преддверии ее сердце мое стало мягким и жалостливым, как никогда. В это время мой верный пес, разыгравшись, погрыз новые сапоги. И я… я, православный, дрогнул душой, пожалел бедную скотину — кто станет заботиться о ней после моего отъезда? Я никак не наказал его, хотя умное животное понимало, что заслуживает кары, и, едва завидев меня, забилось в дальний угол двора. Знаешь ли ты, что произошло потом? Минул день, а быть может — два. Никак не более. И, провожая меня с братом в дальний путь, отец устроил в нашем старом доме обильное застолье. Невеселым был тот пир, но не о том речь. Пес мой, скуливший всю ночь в предчувствии скорой разлуки, утром отказался от пищи, но при виде обильного угощения, ждущего гостей во дворе, не сдержался и стащил со стола кусок жареной ягнятины. Женщины подняли визг. Я погнался за негодником, догнал его и выхватил кусок мяса из пасти. Десятки раз проделывал я подобное, развлекаясь тем, что отнимал у него еду и, дразня, протягивал снова, и вновь отнимал, хотя бедняга буквально захлебывался слюной. Десятки раз. А может — сотни. И всегда он терпел, даже не рычал и ни разу не оскалил клыков. Всегда. Но не в этот раз. Злобно ощерившись, сукин сын вцепился мне в руку. Да так, что потребовалась помощь слуг, чтобы освободиться от клыков. Понял ты, смертный, к чему так долго рассказывал я тебе глупую историю? Что в ней такого, чтобы помнить столько лет паршивого пса?
— Ты ведь убил его?
— Конечно. На месте. Вспорол брюхо первым подвернувшимся под руку кинжалом. И смотрел, как тот бился в агонии, пытаясь зачем-то дотянуться зубами до собственной требухи, вывалившейся наземь. Он издыхал долго. Гости уже начали собираться к столу, и отец велел добить
Псину. Но я запретил слугам убивать его, приказал только унести подальше, на задворки, чтобы не портить аппетита гостям и не сердить отца. Однако ты завел разговор совсем не туда, куда следовало. Какая тебе разница, как издыхал пес? Я спросил: понял ли ты суть этой истории?
— Думаю, что понял, рыцарь. Хочешь сказать, что народ любит и чтит только ту руку, которая способна жестоко избить, вынуть изо рта последний кусок и, шутки ради, придушить едва ли не до смерти?
— Ты понял меня правильно. Народ, как говоришь ты, чтит только силу, а сила всегда бывает грозной. Спору нет, в тяжелый день десница правящего должна защитить свое стадо, оберечь его от прочих себе подобных. Она же должна навести такой порядок, чтобы каждый простолюдин мог спокойно жить и заниматься своим делом, зная, что он и потомки его и то, что ему принадлежит по праву, вне опасности. Но как он узнает и поверит в это, если на собственной шкуре время от времени не почувствует, какова она, эта сила? Люди отнюдь не легковерны. Память их коротка. Лучше всего усваиваются истины, замешенные на крови.
— Как собаки.
— Как собаки. Но чем, скажи на милость, собаки так уж хуже иных людей? Разве только тем, что не знают слов. Так и к лучшему — не солгут.
— А некоторые даже способны преподать урок своим хозяевам, правда, ценой собственной жизни.
— Ты начинаешь мне нравиться, пришелец. Похоже, ты не только честен, но и смел. Правда, глуп.
— Отчего же глуп, рыцарь?
— Полагаешь, жалкий пес научил меня тому, о чем говорил только что?
О силе власти и власти силы.
Если бы так…
Наверное, тогда ты знал бы обо мне, как о самом добросердечном и мягкотелом властителе здешних мест. А скорее всего — ничего не знал бы вовсе. Потому что народ забыл бы мое имя тотчас, как смерть приняла в свои объятия. А это случилось бы скоро, очень скоро после того, Как вспорол я брюхо своему нерадивому псу.
Нет, пришелец, у меня были другие учителя.
И первый среди них — великий султан непобедимой Османской империи, наместник Аллаха на земле — Мех-мед Завоеватель, тот самый, у трона которого прошло мое отрочество. Не у самого трона, конечно, царевичам-заложникам не было места в султанском дворце в Адрианополе, нас содержали в отдаленной крепости Эгригёз, изредка представляя пред светлые очи султана. Для того только, чтобы преподнести очередной урок.
Знаешь ли, православный, что это были за уроки?
Я скажу об одном.
Однажды в огороде султана с грядки пропали два огурца — тогда это было лакомство, и счет им велся строго.
Кого заподозрили в краже?
Старика огородника, всю жизнь доставлявшего овощи к султанскому столу. Тот все отрицал и упал в ноги своему властелину, рассчитывая на милость.
И он получил ее, можешь не сомневаться.
Наместник Аллаха лично вспорол живот старику, чтобы убедиться в его честности. А убедившись — огурцов во чреве старца не было, — велел похоронить того с почестями.
Еще два заметных учителя были у меня. Один был почти отец и другом назвал отца моего. Другой — почти брат мне, а позже стал шурином — взял я в жены одну из его сестер. Видишь, смертный, только что шла у нас речь о верных псах и о том, что порой ничем не хуже они иных людей, а потому нет никакой обиды роду людскому в сравнении с тварями Божьими. И вот тебе пример, что не лукавил я, когда утверждал подобное. Вот что скажу теперь: верными псами были мы, рыцари из рода Дракулэшти — отец мой, старший брат Мирча и я, у трона Корвинов — Яноша Хуньяди, короля мадьярского, и сына его, Матьяша, сменившего отца на престоле. Верные псы — никак не иначе. Ибо не было у проклятых Корвинов более надежной охраны и защиты от турецких нападок. За службу нашу, за верность и кровь, пролитую в боях, отплатили нам мадьярские господари сполна. Правда, не золотой казной, не землями — другой была плата. Редкой, но ценной. Ты догадался, не правда ли, смертный?
— Ты говорил об учителях…
— Верно. Они расплатились с нами уроками. И первый урок был таков — Янош казнил моего отца за то, что старик стал свидетелем королевской трусости: «великий» Янош бежал, как заяц, с поля битвы под Варной, бросив на погибель предводителя христианского войска — короля Владислава. Но и тогда мы, Дракулэшти, не оставили своей службы, ибо понимали: подлинный враг у нас один — османы. Не счесть, смертный, сколько раз отгонял я османов от этих земель. Двадцать пять тысяч янычаров привел за собой как-то Хамза-паша — с горсткой преданных людей встретил я это грозное войско, вроде бы для переговоров. И что же? Ни один турок не вернулся домой, все полегли под сенью наших лесов. Возрадовался король Матьяш такой неожиданной победе. Спешно отправил гонцов к папе римскому, сообщить о своих успехах. Был обласкан и щедро награжден. И мне, недостойному, перепало от папских щедрот — обманом и лаской заманил меня король Матьяш в свой замок Пешт и лишил свободы. Долгих четырнадцать лет провел я в неволе, в королевском замке Вышеграде, пока османская угроза снова не нависла над головой Матьяша. Тогда дарована была мне свобода. «Свобода» умереть в бою с погаными. Что скажешь, смертный, хороши были мои учителя? Впрочем, я назвал далеко не всех, были другие, однако не стоят они моих слов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58

загрузка...