ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Тревога Казимежа была вполне обоснованной. По широкой лестнице поднималась невысокая женщина, хрупкая и худощавая, но тем не менее величественная. На фоне огромной толпы, заполнившей вестибюль, она выглядела несколько сиротливо; широкая лестница была совершенно пуста, на нее, кроме королевы, никого не пустили. Гвардейцы, стоящие по обеим сторонам лестницы, узнав королеву, сами сообразили, что делать (префект полиции куда-то помчался встречать свое начальство), и приветствовали ее без приказа, вразнобой стуча и бряцая саблями, шпорами и каблуками. Спыхала, подойдя, склонился в глубоком поклоне. Королева подала ему руку. Спыхала извинился, сказав, что посол с супругой только что проводили в ложу президента. Это было уж совсем некстати. Королева пропустила мимо ушей тираду Казимежа и, грациозно шествуя по лестнице, обратилась к нему:
— Вы знаете, каждый концерт Падеревского для меня огромное переживание! Я так волнуюсь, словно сама должна выйти на эстраду. А предвкушая впечатление от музыки, начинаю волноваться еще больше. Особенно когда он играет Шопена.
— Majeste ,— это великий артист,— сказал Спыхала, подымаясь по лестнице па шаг позади королевы.
«Вот бы отец меня сейчас увидел!»—мелькнуло у него в голове.
На верху лестницы появился польский посол в Брюсселе. Спыхала передал августейшую особу его попечению. Посол метнул на Казимежа такой взгляд, как будто это по его вине королева оказалась в одиночестве, и отнюдь не оценил того, что Спыхала, собственно говоря, кое-как спас положение.
Спыхала поспешил на свое место, так как концерт должен был уже начаться. Опустившись в кресло, он увидал на несколько рядов впереди себя Эдгара Шиллера. Его, как всегда, склоненная влево голова и почтительная поза, хотя он ни с кем не разговаривал, напомнили Спыхале Одессу и их беседу на пляже. С тех пор он словно бы хранил в своей душе какое-то предубеждение против композитора. И теперь поймал себя на том, что поглядывает на «profil perdu» Шиллера с большой неприязнью.
Уже столько лет минуло с того дня и столько произошло событий, а Спыхала по-прежнему чувствовал, что поступил тогда глупо и в разговоре с Эдгаром показал себя провинциальным юнцом, совершенно не способным уладить конфликт, который возник после беседы с пани Ройской. Оскандалился — и все тут. Он всегда ощущал этот терний в сердце. Юзека давно нет на свете, и сам он уже не провинциальный юнец — минуту назад спас репутацию посольства, которое едва не оконфузилось перед королевой одной из дружественных стран,— а чувство досады из-за собственной неловкости, перенесенное на Шиллера, осталось. Он упрекал тогда Эдгара в космополитизме, а теперь вот Эдгар чуть ли не национальный композитор...
Театр зашумел сверху донизу, словно внезапно хлынул дождь. Публика встала с мест; на сцену, почему-то слабо освещенную, погруженную в красноватый полумрак, поднялся Падеревский. Он казался невысоким и коренастым. На нем был старомодный сюртук, который еще больше укорачивал его фигуру. Забавный, слишком открытый ворот его рубашки обнажал кадык над живописным, пышным белым бантом. В седых, поредевших волосах кое-где еще просвечивали рыжие пряди. Лицом он напоминал уже не льва, как некогда, а скорее добродушного пса. Тяжелые веки, косо опускавшиеся на глаза, придавали его лицу восточный характер.
Падеревский сел, и все уселись. Он успокоил публику несколькими аккордами и посмотрел в зал. Видно было, что он разглядел в глубине ложу, занятую президентам, его женой, бельгийской королевой, ложу, заполненную черными перьями супруги посла Спыхала тоже оглянулся на эту ложу. Заметил, что польский посол в Бельгии стоит позади этих высоких гостей и оглядывается по сторонам.
«Черт побери,— подумал Казимеж,— забыли ему оставить место!»
По одну сторону посольской ложи сидела Ганя Вольская со своей секретаршей-аккомпаниатором, а подле нее какой-то американец, молодой человек в светлом костюме — писатель или поэт. Вольская была в большой белой шляпе и, несмотря на дневное время, со множеством изумрудов на груди. По другую сторону, симметрично ложе Вольской, сидела Билинская с Долли Радзивилл и братом. Спыхале бросился в глаза контраст между черноволосой Долли и светлой, спокойной, отличавшейся какой-то непольской красотой, Марией. И на мгновение, прежде чем Падеревский ударил по клавишам, почувствовал, как сердце сжалось от безграничной любви и покорности.
«Эта твоя пани»,— называл ее старый Спыхала в письмах к сыну.
Падеревский начал с ноктюрна до минор. Эдгар Шиллер старался вызвать в себе самое почтительное отношение к музыке великого маэстро. Хотел испытать глубокое уважение к старшему коллеге, но не мог удержаться от мысли, что манера игры великого пианиста для него уже неприемлема. Эдгар невольно замеаил, что правая рука его касалась клавишей на какую-то долю секунды позже левой, что интерпретация заключалась в старом, романтическом понимании музыки Шопена, что пианист не передавал и доли той силы и свежести, которые содержались в этой музыке, и что, наконец, он попросту менял некоторые детали.
Отношение Эдгара к музыке Шопена было довольно своеобразным. Он достаточно наслушался ее в детстве, и в конце концов она ему приелась. Его собственное творчество питалось совершенно иными, животворными источниками, а если он и обращался к польской музыке, то скорее принимал свежесть и мелодическую легкость Монюшки. Но достаточно ему было услышать несколько тактов великого Фридерика, и он тут же уступал ему и упивался его музыкой уже не как специалист, а как обыкновенный слушатель. Может, именно поэтому раздражала его игра Падеревского. Он предпочел бы принимать ее безоговорочно.
Когда Падеревский начал играть этюды, Шиллера все-таки поразила по-прежнему блестящая техника старого пианиста. Потом зазвучала соната си минор. Тут Шиллеру показалось, что Падеревский совершенно приземлил эту великую поэму, исполняя ее совсем не в той интерпретации, в какой ожидал ее услышать Эдгар. Злило его также и то, что пианист добавил не существующую у Шопена ноту в конце largo.
И все-таки музыка вызывала у Шиллера туманные ассоциации, и он постепенно отдался своим мыслям, отдаляясь и от концертного зала, и от исполнявшихся произведений. Впрочем, это была своеобразная манера слушать музыку, ибо без нее эти мысли не возникли бы с такой легкостью и, во всяком случае, приобрели бы иную окраску.
Сейчас он размышлял о своем одиночестве. Почему его музыку так мало ценят? Неужели она действительно неинтересна? Но ведь горбатый Рысек и старый Мышинский очень высоко ценили его произведения! А горбатый Рысек — тот слушал их с благоговением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178