ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

а с Михаилом Орловым виделся Герцен и вернувшись ещё из первой ссылки, Орлов, на деньги кузины, торговал у отца Герцена, у екатерининского капитана Яковлева, имение, графиня Анна Алексеевна далеко не все из громадных миллионов фамильных спровадила церкви, и многое из нажитого её батюшкой, великолепным графом Алексеем Григорьевичем Орловым, вложила в покупку имений племянникам; графиня детей не имела; когда вернулся Герцен из второй, новгородской, ссылки, Михаил Орлов уже угасал, и вскоре умер, и Пушкин убит был, в дуэли с каким-то гвардейцем, и Чаадаеву лишь оставалось, в гостиной его, глядеть на два маленьких пятнышка, над спинкой дивана, где сидели некогда Пушкин и Орлов; век Чаадаева был измерен, и, как некогда Михаил Орлов благословил объятием Герцена у ворот тюрьмы, Чаадаев объятием проводил Герцена в разлуку вечную с Россией… и ещё, из гнезда Орловых, знаменит был и славен в пушкинские времена третий брат, Федор Орлов, игрок и кутила, герой бородинской битвы, лейб-улан и полковник в отставке, увечный герой; иногда мне видится, что, в сути, Пушкина убили по той же причине и из того же испуга, что и героя его, Моцарта:…нашел я моего врага, — …его остановить, не то мы все погибли, — …возмутив бескрылое желанье в нас, чадах праха, — …что пользы, если Моцарт будет жив, в вечном что пользы, заключен вечный поклон от Пушкина Писареву и всем доблестным Писарева последователям из нынешних, что пользы, если Моцарт будет жив и новой высоты еще достигнет, и его убили, лишь затем, чтобы он не дописал роман, воистину, умираю я как Бог, средь начатого мирозданья, убили, чтобы не явился в русской литературе роман из времен пушкинской юности, чудесный, головокружительный, невероятный петербургский роман, кружащий воображение роман из чарующего, и уже запугивающего своим будущим, Петербурга посленаполеоновской и преддекабристской зимней поры, какая загадочная и прелестная длилась, и изменивалась неприметно, пора, для иных пора точно легких сумерек после спелого летнего дня, а для иных пора точно рассветных, легко зыблемых сумерек, когда жизнь и день ещё начинаются и все предметы очертятся вскоре в беспощадно убийственном утреннем свете; синяя сумеречная и праздничная пора предощущения изменений; золотой, и искрящийся, и жуткий Петербург юности Пушкина, почти три года, ровно тридцать пять месяцев, от девятого июня до девятого мая, меж Лицеем и ссылкой на Юг, ведь три года в юности — увлекательная вечность, необозримое поле битв, утешительных для юного самолюбия, битв, навеки губительных для юного самолюбия, поле открытий, поле горя, забав и пиров, почему-то биографы эти его три года проборматывают вскачь, и лучшая книга о Пушкине, лучшая ещё не значит хорошая, посвящает тем трем годам лишь десять невнятных страниц, лучшая далеко не означает хорошая, и лишь потому, или же вовсе не потому, что роман биографический вечно обречен неудаче; втройне обречен неудаче роман о великом писателе, рукопись такая неизбежно, в зародыше ещё, в замысле, убиваема будет необходимостью сводить кое-как свидетельства мемуаров и писем с фактом текстов её героя, необходимостью не только постичь, одолеть, но и разболтать всем внятно тайну из тайн: разрушительное пока не призовёт поэта к священной жертве… — жертва здесь важнейшее слово, а вовсе не призовёт и не Аполлон; такая рукопись принуждена будет сводить кое-как концы с концами; а с романами так не бывает; в романе, если это действительно роман, никакие концы не сходятся, и волшебное почему они не желают сходиться и является нам предметом романа; в биографической прозе таким несхождением являться должна и может единственно жертвенность; в русской лирике догадались о том через семьдесят лет после Пушкина, всё — жрец и жертва, всё горит, что, в сущности, почти реминисценция из другого поэта, где я и алтарь, и жертва, и жрец; в жертвенности несхождение всех концов и всех начал; но что-то не знаю я таких романов; а без жертвенности, без молнии её и грома, всё прочее течение словес изящной прозы пребудет вовеки лишь гипотетической ложью, увы; а каким он нарисовал себя в ту пору, рисунок известный пером, бледный профиль, в круге темном: очень тонкий, задумчивый, и даже угрюмый, и загадочный высокомерностью мальчик; вот таким и должен был явиться роман: герой его Петербург, но Петербург, увиденный тем мальчиком, Петербург увиденный, и ещё не понятый, Петербург праздничный в первой онегинской главе, Петербург мучительный в восьмой главе, Петербург грозный и тяжко заподозренный во Всаднике, и наконец-то понятый только в этом романе, из которого мы даже названия не знаем, а лишь три страницы текста: наброски характеров, четыре варианта плана; и во всех ведущей фигурой явлен злодей, игрок и бретёр, лейб-улан Федор Орлов. Горько молвить, но отсутствие, ненаписанность этого романа я всю жизнь чувствую, как пугающую дыру в нашей литературе, брешь, которую уже не починить, не восполнить ничем; вот затем его и убили; и литература наша, без того романа, кружит, как Большая Медведица вместе с Малою: без Полярной звезды… я в жизни видел лишь начало; я в жизни видел лишь начало, вот в чём дело, и вот чем были те три года, когда неясны и загадочны были окончания тех фейерверочных и машкерадных начал; и стихи:…он исповедался в своих стихах невольно, увлеченный восторгом поэзии; громадное множество стихов: хотя, и это всегда меня изумляет и велит призадуматься, писал он в те три года необычайно, невообразимо, по его мере, мало… ему было недосуг; и жизнь вся:…сладкия тревоги любви таинственной и шалости младой, — любви таинственной… конечно же, все три года, он писал, припадками, Руслана, вещь неизбывно очаровательную, и которую я не очень люблю, за её холодность, уж больно она нерусская, и значит ничья, и литературна насквозь, этакий Ганц Кюхельгартен, и сквозит Шахрезада в ней чрез цветные туманы европейской рыцарской лирики; русское в ней лишь волшебное Лукоморье, что написано много позже, и написано, точно вступление к другой поэме; и Александр Сергеевич сам легко забыл Руслана, уйдя от него далеко-далеко; уже через пять лет, в письме к Бестужеву: …Руслан — молокосос… а лирика тех трех лет: и не лирика вовсе, а какое-то трудновообразимое собрание эпистоляций, записок, эпиграмм, восторгов иль жалоб; чуть ли не каждая строка, писанная им в ту пору, имела адресата! не диво ли? и Руслан, он весь:…для вас, души моей царицы! красавицы! для вас одних… — весь как очаровательно легкий вздох, судьба… девичье сердце… сердиться глупо и смешно… — …красы, достойныя небес… — …прелестна прелестью небрежной… и весь из мнимых недомолвок, я помню Лиды сон лукавый… — …но ты поймешь меня, Климена… — из лукавых шалостей, весь:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145