ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я больше не видал его и не слышал его надменного голоса. Я твердо знал, что первая наша встреча излечит его от печени навсегда, а я получу основательный и уже на хорошем режиме срок. Он не знал, с чем играет, так я полагал… вот на что он истратил последние четырнадцать из отпущенных ему лет! спазматический страх, он уже был физически неспособен оставаться один, но везде, где есть двое и один из них лжет, начинается театр. Боже мой… вися в пустоте постоянного страха, он сочинял эти письма, чтобы было что презирать, чтобы гордиться своим презрением, боже мой… чистая клиника .
— …Я возьму эту книгу! Я возьму эту книгу, вы, надеюсь, позволите? — Тон был задуман как язвительный, но что-то не получилось. Снова древние женские игры: униженная и растоптанная. Я нехотя обернулся. Книга была — черно-желтая, страшно истрепанная «Молодежь и любовь», задушевная книга про то, что до восемнадцати лет молодежи лучше дружить, а любить будет правильнее уже после, замечательная книга, перевод с немецкого «с сокращениями и изменениями», как бестрепетно сообщалось на обороте титульного листа. Да, все прочие книги, стоявшие здесь, были ей явно ни к чему.
— Вы позволите взять мне ее? Или нет?
Я отвернулся.
Презрительно выстукивая высокими, танцующими каблуками, она вышла. Я не торопился ее провожать, хотя мой разговор с нею был еще не закончен. Оставалась одна и совсем невеликая просьба, я не был уверен, что просьбу исполнят, но настаивать я бы не смог, Я не торопился идти за ней, я знал, что она вернется, чтобы сказать непременную глупость. Это неверно, будто после раздоров мы сообщаем глупости из желания пуще обидеть и оставить последний всхлип за собой, большей частью мы говорим наши глупости из последней надежды что-то еще поправить, но, к сожалению, говорим их излишне громко.
Снова раздались шаги, и я, зябко кутаясь отчего-то в старый вязаный шарф, с руками в карманах, поворотился на вызывающий, взвинченный звук каблуков.
— …Можете быть довольны! — слегка задохнувшись («м-можете!»), сказала она. — Радуйтесь! Я ухожу.
Прелестная, уязвленная в лучших надеждах и вере юная женщина с гибкой высокой фигурой, обычно лондинкам мало идет быть взвинченными и разгоряченными, но ей, как ни странно, разгоряченность и гневность были к лицу. Акт драмы четвертый, наказание гордым уходом. На светлых ее волосах лежал меховой, изящный, склоненный набок берет, сумка мятой и тонкой вишневого цвета кожи висела на длинном ремешке, рука в узкой темной перчатке красиво лежала на сумке, другая рука, бледная, в золоте и с рубиновым камнем, раздраженно, как кошка хвостом, ударяла длинной и дорогой перчаткой по изогнутому бедру. Сапоги и перчатки, пальто выгодного женственного силуэта, легкого меха берет — всё это было хорошо, но хорошо для поздних отлетевших листьев, мягкого бережного тумана, влажно блещущих мостовых. В январе выходить в этом тонком пальто было холодно и непрестижно. Эта старая сволочь, покупая Босха и Гойю, не могла купить своей публике что-либо понадежней.
— Можете быть довольны! — сказала она, теряя, как делают это многие, эффект на повторе. — Я ухожу!
— …Колечко, с рубином, снимите, — скучно сказал я. — Это чужое. Это мамы моей кольцо.
От неожиданности она приоткрыла губы.
— И не его это даже кольцо. Это кольцо мой отец подарил моей маме в сорок восьмом году.
…Кольцо никак не снималось, пришлось сдернуть, с трудом, с поспешностью тонкую длинную перчатку с левой руки, но колечко всё не снималось, несмотря на поспешность и краску в лице, на закушенную губу…
— Не расстраивайтесь, — сказал я. За окном серело все гуще, морозней, было около двух часов дня, но казалось, на город ложится вечер… Она осторожно протянула мне, держа двумя пальцами, кольцо. Я не вынул рук из карманов. Тогда она осторожно положила легкое старое золотое кольцо с рубиновым маленьким камнем на сукно стола. Расстегнула никелированный карабинчик, положила на стол, на сукно, четыре ключа и маленький пятый:
— От почтового ящика… — Оставшиеся ключи она нанизала на карабинчик и щелкнула, пояснив тихо: — Московские.
Она стояла рядом и чего-то ждала.
— Наверное, всё — сказал я.
Она, тихо стуча высокими каблуками, дошла до двери. У двери остановилась, сказав неуверенно:
— До свидания.
Я отвернулся. Хлопнула дверь. За окном серело все гуще. В клиниках за Фонтанкой стали загораться окна… когда-то я был почти счастлив там .
Глава четвертая
Из тетради с листами в зеленую клетку. «…Нас поднимали ночью, в четыре часа. Желтые лампы светили над койками. В темноте морозной ночи мы выстраивались во дворе, под боковым фасадом дворца, и выходили, невыносимо скрипя по снегу, на передний двор, к чугунным главным воротам. Кружевные чугунные ворота медленно раскрывались, и, в клубах холодного пара, в темноте, мы выходили на скользкий, диабазовый, всеми проклятый и исчезнувший после булыжник старой Садовой. В голове и хвосте колонны покачивались красные фонари. Узкой и темной улочкой, где слева тянулись казармы, а справа арки и заснеженные ступени торговых рядов, мы двигались к площади, проходили под тесными и высокими арками Росси, огибали круглую площадь и поворачивали на Фонтанку. На другом берегу, над снегом и темной набережной темнели дома-двойники бывшего Министерства Финансов. Позади оставалась симметрия площади, симметрия бывших Министерств Народного Просвещения и Внутренних Дел. Впереди угадывались дома-двойники Бородинской улицы, казенная симметрия площади у
Семеновского моста. Чернели справа леса, это который год возводился Дом Прессы. Его бетонные ребра высились над Фонтанкой за облепленным снегом забором. Город спал. Город был неподвижен. Набережные, настилы мостов гудели под мерным шагом. Литые перила набережной уходили во тьму, как обмерзшие поручни мертвого корабля. Город молчал. Он был брошенный, вмерзший в лед и снега бронированный линкор. Трубы, башни чернели в ночном зимнем небе. Мы шли, и покачивались сигнальные красные фонари. Нам одиннадцать лет, двенадцать, нам тринадцать, скоро четырнадцать, а зима все стоит и стоит, и каждый четверг нас поднимают в четыре часа, чтобы вести нас в баню. Снег скрипит. Перейдя Фонтанку, колонна сворачивает в переулок, к чернеющим баням. Дом народного здравия времен Александра Третьего, времен любви к звучным названиям, а сейчас называется просто Егоровские бани. Гадала и говорила молодая цыганка советнику коммерции Егорову, что не нужно ему строить бань, но советник коммерции был упорен. Десять лет строил бани, и потом десять лет не мог их открыть, разорился, запутался в векселях и от черной глухой безысходности удавился в недостроенных собственных банях. Бани чернеют над переулком, и при мысли о завершившем здесь зимней ночью свой путь советнике коммерции нам становится несколько жутко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145