ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

огнями переливался вечерний Невский; и Мальчик не приходил.
VI
Formularbeginn
Formularende
уничтожение возможности выбора; вот чего добиваются милые девочки, женщины своими появлениями, уходами. Так я думал в ту пору; над ярко, светло освещенной колоннадой Пушкинского театра (имя Пушкина смущало меня; тогда я еще не читал о поединке поэта Рюхина, гневающегося в кузове грузовика, и бронзового Пушкина, что в Тверском бульваре; и Пушкина я читал мало и плохо) легко царил Аполлон. В колоннаде Публички, освещенной, за черными деревьями, коротали вечность высоколобые и бородатые, мраморные, мужи древности. У колонн павильонов Аничкова дворца хмурые бронзовые римские воины предлагали желающим лавровые венки.
Лавровый венец Аполлона. Лавровый венок в руке императрицы Екатерины. Лавр, лепной, на фасаде театра. И чугунным лавром увиты основания канделябров, освещающих памятник.
Возможность выбора. Вся прежняя моя жизнь ушла; чужой мне, темный сквер; чужие лавровые венки. Жизнь, в которой, прибегала ко мне, весело и изящно, как балеринка, перепрыгивая через вечерние лужи, прибегала девочка с влажными и насмешливыми глазами, та жизнь тоже исчезла; и прав был Калмык. Конечно; я мог сколько угодно живописать доверчивым девочкам в анекдотах идиотизм ротных старшин; тайной моей было то, как я испытывал робость перед моим старшиной. В полку его звали Калмык.
Вечно молчащий, как булыжник. Темные калмыцкие скулы. Низкорослый и тощий. И тугой, как пружинное железо; мог без видимой натуги расшвырять четырех крепких десантников. Четырежды раненный в войну; и навечно замкнутый мрачной, неизвестной нам тяжестью знания . Уже я был сержантом. Третий год службы, двадцать восемь прыжков. Лихим сержантом, нахрапистым и веселым, упрямым и злым; и Калмык удостоил меня разговором. Г… из тебя сержант; и взглянул, тяжелым взглядом; начальству можешь мозги хлебать. Кругом прав Калмык. По моей вине утопили бронетранспортер. И я нырял, с тросом, в зимнюю прорубь; остервеневший от злости; боясь не командира полка, а взгляда Калмыка. Осенние учения и лихость моего взвода не умягчили Калмыка. В октябре я гулял уже в Ленинграде… гулял в осеннем Ленинграде, и дружил с Хромым.
Кругом прав Калмык. Черт знает, как очутился рядом со мной Хромой. Истерик, подонок, сволочь. Волочил ногу в тяжелом ортопедическом ботинке, припадая на металлическую палку. Той палкой Хромой любил драться; и дрался изощренно и жестоко. И ведь было в нем, ненавидящем весь мир, какое-то горячее очарование, неукротимое, что так притягивало меня к нему.
Как он играл на бильярде! ненавистью, вдохновенной, клал шары, чуть не выламывая лузы. Как он играл в карты! и с какой торжествующей усмешкой пересчитывал деньги, издеваясь над проигравшим. И мне искренне хотелось ему нравиться… что-то неприятное, о чем даже не хочется вспоминать. Осенний солнечный день, в переулке под кленами, на Ждановке. Пацаны, мелочь, все лет десяти, вдруг кучей кинулись бить Хромого. Кинулись избивать Хромого с лютой, непонятной мне враждебностью; и я Хромого защитил .
В ту осень Хромой исчез. Как в воду. Кто-то говорил, что его убили; за что убили, неизвестно; но я знал , что там было за что убить. Темная история; темная очень; и я забыл Хромого с облегчением; и забыл глупую драку с мальчишками в переулке на Ждановке. Уже я восстановился в университете; глубокая, синяя зима; и я сочинял ночами книгу: еще не зная, что пишу книгу ; великолепная жизнь… Чичагов был адмирал.
VII
— …Чичагов был адмирал.
Обернувшись на голос, в сумерках ноябрьских, в желтом свете фонарей, я увидел: кучка исполненных серьезности людей возле памятника Екатерине, гости нашего Города, уважительно внимают. И самый важный из них, деревенский авторитет:
— …Ну, Суворова все знают. Безбородко любовник её. Бецкого не знаю… Чичагов адмирал. Орлов любовник её; пьяница. Державин поэт. Дашкова ейная фрейлина. Румянцев генерал… Потемкин ее любовник; потемкинские деревни. Суворова знаем …
Густое презрение толкнуло мою душу. Привычное презрение, высокомерие. Лишь когда гости Города ушли изучать, универмаги Пассаж и Гостиный Двор , я в чем-то усомнился. После ночи, когда побил меня Мальчик, ночей, когда кинули меня моя девочка актриска и моя жена, и после всего прочего, я начинал взглядывать на себя с сомнением ; которое еще не трезвость, но уже кое-что. Господи, мне было чуть больше тридцати лет, и как же я молод, юн был в ту пору; и неодолимо глуп. Господи, вслух подумал я, а кто же я такой, как не гость моего Города; я, появившийся здесь в первый раз в пятьдесят пятом, с фанерным чемоданом, и затем в шестьдесят первом, в солдатском кителе и яловых сапогах, с чемоданом чуть получше.
Древний, вечно юный Аполлон царил над ярко освещенной, белой колоннадой Пушкинского театра, куда я не ходил ни разу в жизни. И ученые мужи древности в освещенной колоннаде Публички, куда я входа не знал; интереса не было, и привычки. Чем же я лучше деревенского авторитета? Княгиня Да шкова, императрица Екатерина, кажется, упоминались в истории русской литературы восемнадцатого века; прочих вельмож Екатерины университетский курс, филологический факультет, вообще обходил умолчанием; ну, и я, картежник и сочинитель, не был усердный школяр. Что я помнил из века Екатерины?
Пуля дура, а штык молодец. Переход Суворова через Альпы. Потемкинские деревни. Румянцева победы; старик Державин нас заметил. Флоты жгла, и умерла… Разве это когда прощается, чтоб с престола какая-то блядь (Есенина в ту пору любили).
Лавр…
Все увито лавром.
Титулы: Таврический. Рымникский. Задунайский. Италийский. Чесменский… горделивые шпаги; ленты и звезды. Невский, в тридцати шагах, шумел вечерним шумом, гулом, переливался огнями, а в темном сквере возле Екатерины и вельмож ее, освещаемых канделябрами, каждый в пять граненых фонарей, клубилась тишина; и тишиной звучали вознесшаяся в темноту черная бронза, полированный великолепно гранит; я засматривался движением вечерних теней, я заглядывался на княгиню Да шкову, красавицу; вырез глубокий ее платья, изящество ее рук, плеч, и красиво склоненной головки; и орденская лента, и широкий, вольными и тяжелыми складками лежащий подол ее платья, и маленькие туфельки, и тяжелый фолиант на коленях; я начинал влюбляться в бронзу. И переживал трудную зависть: к чужому изяществу, чужому очарованию и красоте, которые уже суть счастье; к чужой известности…
VIII
Шестью годами позже, в семьдесят пятом году, в доме на канале Грибоедова, в темной комнате, где горела укрытая индийским платком лампа, и в просветах штор поблескивали тускло под угрюмым летним дождем золотые львиные крылья и чернела ограда Ассигнационного банка, я, будто шутя, и непритворно смущенно покаялся хозяйке дома, Насмешнице, в давней любви моей к памятнику Екатерине, и Насмешница рассмеялась, ну, кто же не любит теперь тот памятник, нынче модно его любить, к тому же он такой темный, изящный, старинный,
красивый, и, увлеченный се доверием, я, уже против воли моей, повинился в темной ревнивости моих чувств к Истории, влечении к волшебству ее, в желании писать что-либо из истории, и в моей неприязни к загадочности чужих мне отношений между истлевшими в земле людьми, неприязни к запутанным перечислениям календаря и сражений;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145