ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

все заслуги мучений безумия и любви, заслуги страданий: в чьих-то глазах смешны, и смешны непростительно. Убийственный смех. Усмешка убивает; пушкинский Мефистофель усмешкой казнит пушкинского Фауста; что есть комическое? комическое, вероятно, есть и прекрасное, и величественное, и возвышенное, и трагическое: но из другой жизни, из другой системы ценностей и категорий, тонко и умно, что нынче несколько смешно; ведь в Псковской губернии, как известно, женственным и прекрасным находили чванство, фамильных, то бишь перешедших по наследству, шуток остроту, пороки зуб, нечистоту, жеманство, модный бред и неуклюжий этикет; и что же делает в этом разладе миров Александр Сергеевич: он снимает тему вообще, и категорически; он отказывает враждебной, во множественности её, природе: не в жизненности, нет; он отказывает ей в разуме, и в душе:…как будто требовать возможно от мотыльков иль от лилей и чувств глубоких и страстей. Вот вам! Взгляните, если сумеете взором охватить, — мне, к примеру, это не удаётся: что же творит он с миром в этом отрывке; в четырех строфах; какие здесь системы отсчета мира, существующие вместе, в единый миг его дыхания; и сколько их — Божество, и дьявол. Холодный мрамор, и живая плоть. Жить и умереть. Память души, и запрет её. Совершенство, и ничтожность. Закон, подчинение, произвол. Представление и знание, Текст и чужой текст. Мучение, жажда, безумие. Любовь как желание жизни. Любовь как желание гибели. Враждебность, и необходимость полов. Живая природа чувственная, и живая природа без души. Безумие ожиданий, и невозможность требований. — А что творит он, в тот же миг, со временем: начало жизни, затем прошедшее — своё, и прошедшее — Дельвига, и сон, что уж вовсе вне времени, и забвение, которое примиряет действительность и ирреальность, и окончание жизни в жизни, и дознался в прошедшем-нынешнем, и всё это отметает каким-то чудесным временем вечно-настоящим… — И учтите, что всё здесь держится и идёт: непрерывною аллегорией, бесконечным пиитическим шулерством, подменою одного понятия другим; как у индейцев, идущих на охоту: ничто не названо своим именем; но не в этом дело; что в имени тебе моём; таится поэзия именно там, где главнейшее не изложимо словами, где главнейшее, контур его очерчен — и ощущением, и умолчанием, глупые люди спросят: а вывод? какой может быть вывод из молнии? не чипай, убьёт; какой вывод извлечь из урагана? чините крыши, если они у вас остались; какой вывод из финского ножа, если он уже у вас в сердце? питалось кровию моей. В глубоком знанье жизни нет! — и учтите, что все эти миры, клубящиеся громы разномерного времени, безжалостность ножа: вытканы простой речью, каким-то божественным, или дьявольским, колдовством, чудовищной магией поэтической речи, и ничего даже близко похожего в нашей литературе нет; и уже не будет; магией стихов, от которых кружится голова, кружится счастьем; ни на какой язык в мире это не перевести: всё равно что читать в газете отчет о пении гениальной певицы, исполнявшей гениальную музыку. И можете ли вы представить меру его чувствования мира, если этот человек, записавший Погасло дневное светило, записавший И жизнь, и слезы, и любовь, говорил о себе:…в любви был глуп и нем. Что сие значит? Только одно: что он действительно чувствовал себя немым; что чудеснейшие в глуши, во мраке заточенья тянулись тихо дни мои без божества, без вдохновенья он переживал как немоту, как бедность ума; как мычание немое; вот сколь бешеным было его желание красоты нечеловеческой и нестерпимой в стихе, вот отчего изгрызал в ярости перья, в гневе темном, что Бог не дает ему нужной, единственно возможной, желаемой звучности и озарения!.. воистину, кто хоть раз увидел свет неземной, тот уже не живет. — Вот вам его громаднейший философический и титанический трактат о мироздании и о всём сущем, и о женщине в том числе, о тайне жизни и о тайне времени: всего четыре строфы; крошечный кусочек романа; кусочек, который Александр Сергеевич из текста романа попросту выкинул: за ненужностью; у него, как у Бога, в пословице, всего много. И ведь при увеличении массы, с чудесным текстом, даже не учитывая, что усложненность его взвивается по закону головокружительной прогрессии, происходит то же, что и с обогащенным ураном: в Онегине критическая масса текста достигается уже где-то посреди второй главы, и дальше живет уже непрекращающийся взрыв. — Вот почему, мне кажется, и не умею я воспринять роман весь, а разве что по главам, тут моего разумения немножко хватает. Господи, какие он выкидывал куски текста, уча людей, мороча братий… и тут же:…последний раз дохнуть в виду торжественных трофеев; и тут же, не дав читателю опомниться, рифмует с ироническими торжественными трофеями жуткое:…повешен, как Рылеев; вот так вот он и чувствовал мир: ведь, чуть затемненно, Рылеев рифмуется и с замороченными братьями. Как мечтаю я о моём издании Онегина: громаднейшего формата том; чуть шершавая и великолепнейшая, затонированная, но так, чтоб казалась праздничнее чистой, бумага; под бумагой папиросной, в глубоком и уверенном цвете, роскошные иллюстрации, множество иллюстраций, где представятся все пейзажи, все сцены, интерьеры, все герои, от Истоминой и Каверина до мосье Трике; и посреди страницы нарядной: текст, кудрявым елизаветинским цицеро, чтоб и ребенок мог читать; текст буквально по капельке: одна, реже две строфы в странице; а кругом: шрифтом помельче, и нонпарелью и петитом, и самым ювелирным, каким-нибудь бриллиантом, и всё в различный, приятный цвет: строфы романа, что не вошли в окончательный текст, и строфы черновые, и все-все комментарии, относящиеся к данной строфе, все мыслимые комментарии, и здесь же: что думают об этих вот строчках лучшие ученые мира, кто занимался Онегиным; такую книгу можно будет открыть впервые в четыре года, и читать её всю жизнь:…плечи блещут, горит в алмазах голова… — …любви вас ищет божество… — …любовь в безумии зовем: как будто требовать возможно от мотыльков иль от лилей и чувств глубоких и страстей. Господи, как не везло ему: писано в Михайловском, от мотыльков иль от лилей… чувств глубоких, нижайший поклон здесь Анне Петровне; вавилонской блуднице Анне Петровне, как он её поименовал, некий укол ин-кварто Вульфу, и злой, уязвленный упрек ей, Вульф открыто жил в Риге с Анной Керн, и драл её каждую ночь, нимало не заботясь писать ей Я помню чудное мгновенье; вечное горе поэтам. Ещё будет, там где-то, февраль восемьсот двадцать восьмого, и нумер в Демутовом трактире, где Александр Сергеевич наконец-то догадается, что Анне Керн не стихи нужно дарить, о чем матерно Соболевскому и отпишет. Лжет от любви, сердится от любви, как о Пушкине говорил в письме Карамзин. Думаете, отчего он пытался отобрать у Анны Керн Чудное мгновенье?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145