ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Затем я попробовал умыться под струей ледяной воды над черной от ржавчины раковиной и едва не завыл: от боли, и от слабости, набежавшей вслед сразу за болью… осторожно касаясь лица холодными, мокрыми и словно чужими пальцами, я определил, что лицо моё безобразно разбито… осторожно и трепетно промывая ледяной и ломящей водой мои раны, вздрагивая всем телом от каждой, вновь обнаруженной боли, внутренне подвывая, я отдирал кровавую корку, смывал свежую кровь, слабея — и очень боясь, что закружится окончательно голова и я упаду. В лице, в костях его, дергалась боль. Колено и рёбра, под вздохом и в пояснице: всё болело и выло. Господи… кто же это меня так?.. в носу, переломанном и распухшем, и глотке всё было забито чем-то мерзким и густым, отчего неприятно и трудно было дышать; я стал вымывать это мерзкое и густое и увидел, что это засохшая кровь…
Меня долго, мучительно рвало; обессилев вконец, я поднимался с корточек, глотал жадно холодную воду, и меня рвало снова: чернью, мерзостью и болотной какой-то зеленью и желчью; изнемогая, я думал, что здесь и умру… наконец я почувствовал, что я пуст и бессилен. Упав грудью на раковину, я подставил разбитую и болящую голову под широкую ледяную струю, — с облегчением, вялым, чувствуя, как вода, освежая, течет по загривку, по груди и спине. Мне захотелось вот так и уснуть: под струей, лежа грудью на ржавой раковине. Затем я плескал себе воду горстями на грудь; с мокрых волос текли струйки; пиджака на мне не было почему-то; и жилетка была вся в засохшей и черной крови, отчего меня вновь замутило. В крови, заскорузлые, были манжеты рубашки. Жилетку я снял с омерзением и, свернув, запихнул ее в проволочную урну в углу…
— Пробросаешься, — буркнул вожатый мой.
…рукава мятой, грязной, промокшей насквозь рубашки оторвал по локоть и отправил туда же; и почувствовал себя легче.
Под потолком туалетной комнаты было крошечное, в два креста решетки, без стекол, окно. В него втекал робкий, утренний и синеватый, осенний свет, втекали холод и свежесть; низ окошечка приходился вровень с асфальтом незнакомого мне и почти не видного каменного двора. На камне, на прутьях решетки в синеватом неясном свете лежал свежий иней. От холода, инея, свежего утра меня, мокрого с головы до ног, вдруг прохватила, заколотила дрожь.
— Выходи. Руки за спину!..
И человек в сапогах, мундире, с ключами, привел меня, мокрого, мерзкой дрожью дрожащего, по полутемному цементному коридору в уже известное мне помещение, низкое и ледяное, с тусклой желтой лампочкой в сетке.
— …Гд-де я?
— В КПЗ.
— Зачем? — я не понял его, дрожа.
— Кх-х!.. — сказал он. Он был неразговорчив.
Но лицо моё, видимо, изменилось…
— Низачем: дак на волю, — рассудительно молвил он. — А зачем: дак в Кресты.
Дверь захлопнулась. Лязг!..
II
Если вымолвить честно, я не хотел на волю. Воля был непонятна мне…
Я хотел домой.
Дрожа, я с отчаянием обозрел помещение, которое было: камера. И присел, дрожа, мокрый, зажав кулаки меж колен, — и помост, крепко сбитый и крашенный темной краской, был: нары. Ужас объял!.. Заточили. И я совершил что-то очень ужасное. Сердце прыгало. Внутри у меня дрожало.
«Пять лет лагерей!» — начертано было карандашом на стене. «Три года в Перми», «Небо в клеточку», «Манька сука» и «Мусор!». Пять лет подавили меня. Их привозят с суда, и они карандашиком. Разве суд говорит, куда увезут. Нет; отсюда на суд не… Конвойный сказал: в Кресты. «Кресты» называлась тюрьма; глухой темный кирпич… Что же я натворить мог? Господи. Кто меня так?.. Мысли прыгали. Дрожа, я постигнуть не мог, что сильнее всех обрушившихся на несчастную мою голову мук не побои, а тяжкая мука похмелья.
«…лет лагерей», «…Перми», «…сука» разноцветно крутилось перед глазами. Мне хотелось, чтоб в низкой и мутной камере обнаружилась пусть хоть крохотная отдушина. Пусть за решеткой, но с воздухом, небом, инеем! Отдушины не было: имелась лишь пластина в углу, железная, с дырочками: вентиляция. Глазок в двери.
Лагеря. Зимний мрак и колючая проволока. Meтель. Фонари, их качание на ночном ветру. Лай собак… долгий срок, много зим… я дрожал, замерзая, измученный и изводимый тревогой. В чем-то жутком я был повинен; похмелье выкручивало меня.
Тюрьма.
Выгоды бесчисленные свободы прихотливо и слабо увязались как-то в моем сознании с Пермью и неизвестной мне Манькой, и погасли. Воли в вещественном ее воплощении я не усваивал. Мне хотелось лишь умереть.
Прижимаясь к нечистым нарам, тщетно надеясь найти в них хоть крошку тепла, я думал: вот закрою глаза, чтоб темно, и вздохну глубоко, и умру. Трусливо вздохнув, неожиданно я закашлялся: всей глоткой, промытой и вычищенной, я почувствовал, вдохнул наконец пропитавший меня и живущий здесь вечно запах тюрьмы: дезинфекции, ржавчины и ободранных стен, мочи, нужника, духоты от грязных людей и чего-то еще специфического, тюремного. И проникшись, как запахом, мучительной тоской бесконечных лет вони, решеток, конвоев, я по-волчьи готов был завыть: воли!.. хочу воли!..
Воля дышала утренним холодом за решеткою в грязном нужнике, лилась нежным утренним светом. В груди у меня защемило тяжелой болью: так хотелось мне воли. Не зависеть, не подчиняться, стать как легкий, холодный, опушенный инеем ветер, текучим, как утренняя синева, и в любое мгновение уметь ускользнуть и уйти насмешливо — над решетками, лязгом, электрическим светом, над соборами, темными крышами, парками, горьким дымом и огоньками костров, я хочу быть как синее легкое утро.
Вот что такое воля.
От горечи я уснул.
И во сне мне виделась воля.
…Утро светлое и росистое над лугами и вольной, лежащей спокойно рекой, утро в тонком, прохладном начале лета. Зелень мокро, туманно темна, уже рассвело, но солнце еще не взошло и стоит во всем мире великая тишь. И листья, и воздух сырой, и намокшие темные травы не шелохнутся. Луга выпукло и полого уходят вниз меж высоких темных кустов в прозрачную дымку и разводы тумана, что поднимаются, движутся неуловимо над светлой водой. И в высокой, намокшей росою траве: я, восторженный, теплый спросонок, лет пяти иль шести, я спешу вниз к реке, босиком, в драных трусиках и в промокшей уже понизу и великой мне, до земли, рубахе с мужского плеча. Дивный, необозримый в утренней дымке простор лежит передо мной, я, не помню зачем, тороплюсь вниз к реке, погруженной в полусонную дымку, к ее свежей, заманчиво чистой, очень темной вблизи воде, и, конечно, задерживаюсь, чтобы со всей осторожностью тронуть каплю росы, зацепившуюся в волосиках узкого, темно-зеленого травяного листа, коснуться ее осторожно, зацепить, холодную и сверкающую, и глядеть, как, прозрачно сверкая, она рассыплется на множество мелких шариков и стечет тихой струйкой по темно-зеленому стеблю…
Двери.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145