ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это зов. Как вся история твоего народа — зов. Зов борьбы и свободы! В тяжкую годину истории народ, человек, выбирающие с кем и против кого. В тяжкую годину истории, в тяжкий сегодняшний час. Все рождается в муках. И вчера, и сегодня. Завтра — тоже. На всех листах — Человек, гимн тревоге Человека и вечному его стремлению быть свободным Человеком.
Саулюс переворачивается, сплетает руки под головой и смотрит в голубое, высокое небо. Как много раз он вот так смотрел на него, и каждый раз небо другое, неповторимое, новое... «Почему надо писать то, что можешь увидеть в окно автомашины?» — издевалась Беата. Не только словами, и своим творчеством она издевается. Стоит ли вспоминать об отце, погибшем в Маутхаузене? Это же страшно, жестоко. Будем жить этим днем, говорит, миражем, порожденным нашим воображением... А может, я истосковался по истине. По суровой истине. По самой суровой. Хочу говорить откровенно, громко... И не о том, что все видят, о том, что вижу я сам. Не примочку класть на созревший фурункул, а безжалостно резать скальпелем. Называть вещи своими именами. Зачем эти умолчания и многоточия? Если я буду молчать, кто скажет за меня?..
— Иногда мне бывает страшно,— еще этой весной говорил Вацловас Йонелюнас, сидя на табурете в углу мастерской Саулюса.— Вижу отчетливые образы, а когда надо передать — чувствую себя бессильным.
— Сопротивление материала тормозит, техника.
— Не знаю. Иногда думаю: какие наши работы будут говорить об этих днях через сто, тысячу лет? Несчастные балтийские племена, покоящиеся в глиноземе. Что мы знаем о духе ятвягов, голяди? Что осталось после исчезновения пруссов? Несколько сотен слов? И все? А искусство? Где искусство? Неужели тогда не было искусства? Я думаю, Саулюс, только искусство, литература могут говорить миру от имени вымершего народа. Хроники, летописи, вся история, которую каждый, как вымоченную кожу, натягивает на свою колодку, свидетельствует о войнах, разбое, коварстве, братоубийствах. А где скорбь литовца? Неужели ты, Саулюс, не задумываешься, кто мы такие? Маленький народ, прошедший голгофу? Крохотный островок в бушующем океане? Капелька балтийского янтаря, по словам поэтессы? Так где же наша мощь, где наш голос? В искусстве, Саулюс! Только языком искусства мы можем разговаривать с миром и напомнить всем: есть такая Литва! А может, тысячу лет спустя скажут: была такая Литва!
— Правда, страшно, как тебя послушаешь.
— Страшно, Саулюс. Торгашей от искусства — тысячи, гениями себя считают сотни. Мы купаемся в море блаженства, плещемся в теплой водичке. Страшно!
Глаза Йонелюнаса лихорадочно заблестели, казалось, он вскочит и расколошматит в мастерской все, что подвернется под руку. Но только скрипнул зубами и выбежал в дверь.
Саулюса надолго придавили слова Вацловаса (через неделю он проведал его, тот писал новое полотно; был спокоен и кроток), но разве он не прав? Разве у нас есть право хоть на минуту забыть, куда мы идем и как идем? А может, топчемся на месте? Наверное, даже венценосной голове Аугустаса Ругяниса не все ясно, хотя он безумно доволен собой: сам себя поглаживает, сам себя треплет по плечу.
Саулюс бьет кулаками по мягкой земле, встряхивает головой. Не утешай себя, Саулюс, никто не поможет, не посоветует, не утешит. Тебе это и не нужно. Ты ведь один! Один со своими мыслями. Один в этот тяжкий час. Сожми кулаки, еще крепче сожми, ударь в грудь земли и скажи... произнеси, не бойся...
— Я есть!.. И хочу быть!
Искупавшись в речке, он долго скачет на берегу, приседает несколько раз, потом стоит, повернув лицо к солнцу. Перед зажмуренными глазами снова мелькают образы его нового цикла, и он бредет по лугу, волоча в одной руке брюки, а в другой — рубашку. За гумном, в тени липы, одевается, не обнаружив в кармане расчески, приглаживает пальцами влажные волосы.
Из дровяного сарая появляется Каролис с охапкой крупных поленьев; увидев Саулюса, ждет его на тропе. Козырек фуражки нахлобучен, чтобы солнце не шпарило в глаза, лицо чисто выбрито, даже блестит, поверх белой сорочки — черный жилет.
— Еще не завтракал? — спрашивает.
— Нет. Ты сегодня рано.
— Попросил, отпустили. На ферме работы мало, когда коровы в поле.
— Мог бы вообще дома сидеть. Пенсию ведь получаешь.
— Пока ноги держат... Долго ли еще...— Каролис озирается, оглядывает хутор.— Сегодня опять слышу: в этом конце деревни пастбища будут, Швянтупе выпрямят.
Саулюс тоже невольно обводит взглядом тенистый двор, липы, забрызганные душистым медом, раскидистый кудрявый клен.
— Мелиорация меняет лицо деревни,— говорит неживыми губами.
— Но как промелиорировать память, душу.
— Вырастет другое поколение, оно не хватится того, что было нам дорого.
— Эти люди будут лучше нас? Счастливее?
— Не знаю,— признается Саулюс, поднимает с тропы упавшее полено, кладет на охапку брату.
— Тут вся наша жизнь, среди этих деревьев...— Глаза Каролиса печальны, взгляд туманен.— Годовщина отца сегодня.
Саулюс трет пальцами лоб, поправляет волосы; не подумал об этом, не вспомнил. Всю жизнь редко вспоминал...
— После обеда никуда не уходи, мать велела передать,— напоминает Каролис и идет с охапкой поленьев. На веранде, обернувшись, добавляет: — Чуть было не забыл. Тебе телеграмма, в комнате на столе.
Телеграмма? Кто бы мог прислать? Дагна? Может, с Дагной что-нибудь, господи? От этой мысли подгибаются колени, он едва не спотыкается и, пошатнувшись, ступает медленно, хотел бы отдалить несчастье, подстерегающее его, но... будь что будет.
Прежде всего смотрит на подпись. Бакис. Усевшись на край кровати, читает: Йонелюнаса вчера увезли в больницу. Инсульт. Правая сторона парализована. Саулюс, береги здоровье.
Рука с телеграммой падает на колени, Саулюс смотрит ничего не видящим взглядом на пол, замечает, что рисунки собраны и аккуратно сложены на столе. Видно, мать собрала, а может, Каролис... Только тогда наконец до него доходит содержание телеграммы. Выходит во двор, садится на сруб колодца, обеими руками вцепившись в холодное, росистое ведро, словно кто-то собирается его отнять.
Каролис у забора долго ковыряется в пачке с сигаретами и косится на брата, но Саулюс не видит его. Не выпуская из рук ведра, сидит сгорбившись, вслушиваясь в бесшумную поступь времени. Ужасен бег лет со всеми впустую потраченными днями; работ — мгновенья, а дней-пустышек — море. Все, казалось, в будущем, все впереди, мы же молоды... И вот счет, чем платить? Ресторанным угаром, досужей болтовней? Даже в те минуты вы не умели наслаждаться до беспамятства; недремлющий талант, как перст божий, грозил без пощады, и неуверенность сковывала вас, только вы не умели сбросить свою искусственную броню, все откладывали, откладывали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123