ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Бывало, читает, читает и как швырнет газету на пол!
— Столько крестов война понаставила по всей земле, а им еще мало. Что,творится, почему не могут поделить свое добро, почему грызутся из-за каждого куска?..
Переложив на плечи Каролиса работы по хозяйству,
Казимерас пристрастился ходить в деревню, потолковать с мужиками да послушать о чужих горестях и заботах.
— Тебе-то хорошо, Казимерас,— говорил сидевший по уши в долгах. Пятрас Крувялис-младший, недавно похоронивший отца.— И земли у тебя добрый кусище, и постройки новые, и скотина на загляденье.
— Не хвали мою жизнь.
— Вот и я вроде бы работаю. Роздал сестрам приданое, а что осталось? На что строиться, с чего налоги платить? А ты сына, может, в ксендзы пустишь.
— Не будет ксендз, уже вижу.
— Зачем тогда учишь?
— Человеком будет!
— И мы люди, хотя классов не проходили.
— Слепые люди, муравьи. Будто не знаешь, как нас царь попирал. Сейчас по-другому. Сейчас — Литва!
— Литва,— повторил Крувялис; у него пересохло в горле, подбородок задрожал.— Литва, Казимерас, это точно, а как душили человека, так и душат. Скажу тебе, больнее, когда свои душат.
Казимерас, человек, повидавший свет и мыслящий, не стал возражать Крувялису. Были они одногодки, но Пятрас долго ходил холостяком и лишь несколько лет назад женился. Посыпались дети, привязались хлопоты, и опустился человек, будто последний бобыль.
Казимерас помолчал, покачал головой.
— Когда было хорошо человеку?
— Только цыган всегда доволен, это правда.
— Цыган? Он как птицы небесные: не сеет, не жнет, а сыт.
— Ладно ты сказал, Казимерас.
— Так оно есть, Пятрас.
Не просто так вспомнили мужики цыган. Необъятные штаны заправлены в сапоги, в руке кнут, рубашка перетянута пояском — стоит, будто картинка, у ворот, озирается, как у себя во дворе, сверкает белоснежными зубами. «Хозяин, может, лошадь меняешь? Может, барана продаешь? Дай петушка зарезать, баба за это погадает, всю правду скажет...» И тут из-за угла появляется цыганка в цветастых юбках, с ребенком на руке, поблескивая золотыми серьгами. «Хозяин, скажу не только, что было, что есть, но и что ждет тебя и твоих детишек. Не пожалей петушка, ведь если бедному цыгану пожалеешь, точно тебе говорю, лиса прибежит да всех твоих кур передушит...» Такие разговоры ведутся каждое лето. Каждый год наплывают цыгане в Жидгире, что на краю Лепалотаса. Может, потому, что там широкие луга запущенного поместья или что место живописное — кусты, орешники, пригорки, спокойно течет Швянтупе... Цыгане любили Жидгире, люди поговаривали, что сам помещик — придурковатый старик — приглашает их. Так или иначе, но вечером издалека можно было видеть пламя костров, до деревни долетали гомон и непонятная речь, а иногда и музыка — непривычная, гремучая, вроде далекого цокота копыт. Казимерас слушал эти звуки допоздна, а потом целый день они звенели у него в ушах.
Матильда благодарила бога: никто еще в Лепалотасе не жаловался, что пропала какая-нибудь вещь или после ночи в конюшне не оказалось лошади. Другие деревни, по правде говоря, завидовали этому их спокойствию и даже подозревали, что мужики стакнулись с цыганами. Но ведь и волк возле своей берлоги не охотится. Так-то оно так, но Матильда все равно не спускала глаз с дома и, едва залает пес, бежала проверять, бросив работу в поле.
— Лег бы, отдохнул,— окликнула она Казимераса поздним вечером, когда все уже было сделано по дому.
— Но ты послушай, мамаша,— прошептал Казимерас, боясь нарушить звонкую тишину.— Ты слышишь?
— Нашел кого слушать, бродяг.
— Ты послушай, мамаша.
Вдалеке, за ольшаником, тоскливо рыдали, видно, не одна, а несколько скрипок, бухал барабан, что-то гремело и звякало, вроде разбивающихся сосулек.
— Ты слышишь, спрашиваю?
В воскресенье после обеда, когда Казимерас сказал, что уходит в деревню, Матильда подождала немного, поборола последние сомнения и, завязав в узелок десяток яиц, взяла Саулюкаса за руку да повела. Не сказала ребенку ничего — ни куда идет, ни зачем, тащила его по тропинке через луга, вдоль журчащей Швянтупе.
Солнце было уже невысоко, пьяняще пахло сено в копнах, в побелевшей ржи иволга молила бога о дожде. На небе не было ни тучки, дрожали повисшие листья деревьев, под босыми ногами глухо гудела измученная засухой земля.
Тропинка нырнула в чащу Жидгире, долго петляла в зарослях черемухи, орешника, рябины. Дохнуло прохладой, прелью палых листьев. Ребенок уколол ногу о сухую ветку и пискнул, но Матильда дернула его за Руку:
— Тсс!
Саулюс затих — его заставил замолчать не столько мамин голос, сколько полумрак густого леса.
Когда лес поредел, она уже издали увидела серые шатры и крытые повозки с выставленными вверх оглоблями. Спутанные лошади щипали траву, на ветке сохла цветастая юбка, а может, платок.
— Есть кто живой? — справившись с собой, но все- таки дрожащим голосом спросила Матильда.
Из повозки выкатился загорелый дочерна полуголый мальчуган.
— Где все? — спросила Матильда.
— Там,— показал мальчуган в сторону Швянтупе.
— Поищи мать вашего главного, самую старую женщину, я хочу ее видеть,— попросила Матильда.
— А она тут! — Мальчуган, приплясывая, подбежал к повозке, стоящей возле кустов.— Она тут.
У самой повозки, прислонившись к горке подушек, сидела на цветастом платке старая женщина, и Матильда при виде ее подумала: ей, пожалуй, целых двести лет... Лицо, изборожденное почерневшими морщинами, походило на корявый пень березы, и не сразу можно было разглядеть крючковатый нос да глубоко запрятанные глаза. Но глаза были живые, и в них, словно в бусинках из черного стекла, поблескивали лучи солнца.
— Як вам пришла,— сказала Матильда.
Старая цыганка не шелохнулась.
— Я слышала, вы все можете, вы одна можете сказать, что никто не скажет.
Матильда вспомнила про узелок в руке. Положила его на цветастый платок рядом со старухой, но цыганка даже не посмотрела на него. Зачмокала беззубым впалым ртом — глубокой бороздой среди множества других морщинок.
— Говори,— сказала слабо, но ясно.
Матильда подтолкнула сына к цыганке.
— Это мой сын. У него правый глаз карий, а левый голубой. Я боюсь — что это может значить.
Руки старой цыганки зашевелились, пальцы медлен
но поползли по подолу, казалось, два огромных рака двигались навстречу друг другу, а встретившись, переплелись клешнями, задергались, захрустели, словно меряясь силами.
— Правый — карий, левый — голубой,— беззубым ртом зашамкала цыганка, а ее пальцы все сражались, и сейчас уж казалось, что руки пытаются оторваться друг от дружки и не могут.— Голубой и карий. Голубой — небо да река, карий — коварство да обман.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123