ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Прокляни теперь свою судьбу. Сто раз прокляни, тысячу раз, но разве остановишь колесо истории, заставишь повернуть его вспять хотя бы настолько, чтобы ты мог, выбежав на дорогу,— как тогда — повернуться лицом к зеленеющему на дворе клену, к матери, стоящей у ворот. Ты не унес их в своей памяти, и злость в твоем сердце укоренилась прочно, будто пырей. Эти корни зла всходят бурьяном по сей день. Против тебя повернулась жизнь. Она тебя осилила, Саулюс, она! Только не ищи виноватых где-то далеко, не найдешь.
Мягка полуночная земля, пахнущая мохом и кустиками ягод. Может, именно так доброе ее прикосновение
чувствовал папаша Габрелюс, убегая от казацкой сотни. На берегу Немана, вместе с Йокубасом Либанскисом, своим соратником. Папаша переплыл Неман, а ты — сумеешь ли? Доберешься ли до того берега, Саулюс? Неман глубок, полноводен, течение стремительно, полно в нем водоворотов. Вставай и плыви, ты слышишь?.. Кто-то позвал, произнес твое имя? Или это сова ухает в сосновом бору?
По шоссе изредка проносятся машины. Все реже и реже они проезжают, и если ты хочешь успеть... Но куда ты хочешь успеть? Куда ты побежишь, кого будешь искать? Встретит пустая квартира. А может?.. Может?.. Хочешь ухватиться за мысль, как утопающий за бритву, и боишься пораниться. Но можно ли израненного ранить еще больнее? Лишь прикончить его можно, убить. Перевернись на спину и вглядись сквозь верхушки сосен в небо. Может, ты и его боишься, неба-то? Чтоб и оно не замахнулось? Боишься?
«Дочка брата Людвикаса»,— догоняет тебя голос матери.
Семнадцать лет ты жил с ней как муж с женой. Раскачиваются ветки сосен, жутко шелестят.
— Дагна — дочка Людвикаса,— вздрагивают твои пересохшие губы, впервые произнося эти слова. Слова будто ночные птицы шелестят крыльями, и ты слушаешь этот шелест, все убегающий назад, по кронам сосен, в прохладный мрак горницы, полный сиплого дыхания. «Людвикас»,— прошептал ты тихонько. Людвикас лежал на широкой кровати у стены. На эту кровать мать укладывала лишь гостей — свою близкую родню, раз в два или три года. Обычно же кровать, застланная узорчатым покрывалом и украшенная целым сугробом белых подушек, стояла неприкосновенной, лишь ранней весной постель проветривали. Людвикас, утонув в этом снегу, метался, ворочался с боку на бок; когда дышал, в груди у него что-то скрипело. Ты хотел окликнуть его еще раз, но побоялся. Слышал, как на той половине избы ходит мать,— бог знает когда она ложится и встает, всегда на ногах,— как во дворе шуршит клен и из дырявого ведра у колодца капает вода.
— Саулюс...
Ты оторопел. Может, померещилось? И тут же понял — это голос Людвикаса.
— Я не сплю, Людвикас.— Ты уселся на узкой кроватке под окном, до половины занавешенным маминым платком.
— Школа та же самая?
— Та же, на берегу Немана.
— Все еще зеленая?
— Перекрасили. И улица теперь не Кястутиса1. И памятника Кястутису больше нет.
— Мы стояли в маленькой пиренейской деревушке. На площади был огромный памятник Страстей Христовых. Один итальянец, анархист, стянул штаны и присел на корточки возле памятника. Капрал застрелил его на месте. Капрала судили. Сказали, надо было перевоспитывать.— Людвикас молчит минутку.— Старых учителей, наверно, мало осталось?
— Математик тебя вспоминает.
— Математик?! Он был строг, но справедлив. Как сейчас?
— Гоняет как следует.
— И тебя?
— У меня с математикой плохо. Как-то он сказал перед всем классом: «Ты, Саулюс Йотаута, недостоин своего брата».
— Вот старик, а... Правда, еще учитель литовского был, длинные волосы носил, вегетарианец, подражал Видунасу2. Мы его Видунасом и обзывали.
— Нет его, Людвикас.
— Умер?/ Погиб в войну?
— Однажды утром не пришел в класс, и больше мы его не видели. Говорят, на Севере...
Кровать Людвикаса заскрипела, он перевернулся на бок и, кажется, уплыл куда-то вдаль, не стало слышно даже его надсадного дыхания. Ты молчал и ждал, сам не зная чего. Изредка тебе чудилось, что не Людвикас лежит на этой кровати, а чужой, почти незнакомый человек. Но ты ведь и впрямь мало знал Людвикаса, подчас даже чудно бывало думать, что это твой брат. В раннем детстве несколько летних месяцев вместе, вот и все. Ничего не осталось из тех лет, разве что туманная картина: идут Людвикас с Эгле, взявшись за руки.
Будто маленькие... С Крувялисовой Магде ты ни за что бы так не пошел. Вот и все. Неужто все?..— ломаешь ты голову и хочешь придумать какой-нибудь вопрос.
— Книги любишь? — снова возвращает в этот мир Людвикас.
— Очень.
— Может, потому и стихи пишешь?
— Наверное... Нет, нет, совсем не потому. Иногда как задумаюсь, как захватит, кажется, если не возьму в руки карандаш... Ты только не смейся, Людвикас.
— Я тебя понимаю. Это очень хорошо, Саулюс.
— Тогда я или стихи пишу, или рисую. Хочу передать, что чувствую.
— Всегда поступай, как чувствуешь. Это и есть главное — быть настоящим.
— Людвикас?..
— Да... Спрашивай.
— Людвикас, ты коммунист?
— Сейчас беспартийный.
— Ты сражался вместе с коммунистами там, в Испании...
— Борьба была трудная. Об этом надо бы долго рассказывать, но, может, не сейчас. Я даже не сумел бы рассказать. В другой раз, когда ты захочешь послушать...
— Людвикас, скажи мне правду, ведь ты не сможешь мне соврать...
— Спрашивай, Саулюс. Это хорошо, что ты спрашиваешь.
— Нет, нет, может, не стоит, но все равно спрошу: ты не любил эту девушку?
Лицом, подушечками пальцев ты почувствовал темноту; она сгустилась, стала липкой, душной, и негромкий голос Людвикаса едва просочился сквозь нее:
— О чем ты меня спрашиваешь, Саулюс?
— Ты не любил Эгле!— ты уже не спрашивал, а швырнул обвинение.
Словно дырявые мехи, захрипела грудь Людвикаса, рука скользнула по стене, оклеенной бумагой, и упала на перину.
— Ты так говоришь...
— Если б ты любил Эгле, ты бы ее не оставил. Ведь правда? Не поехал бы в такую даль... Не поехал бы...
Людвикас молчал.
— Я долго думал, Людвикас. Я не знаю... я не могу понять...
— У тебя есть девушка, Саулюс, и ты ее любишь,— сказал Людвикас, и ты, застигнутый врасплох, растерялся — правда, ненадолго.
— Я никогда бы так не сделал,— сказал ты твердо.
— Саулюс, брат мой... Я не знаю, можно ли говорить о любви, объяснять ее. Не знаю, можно ли доказывать словами. Ты не сердись, я лучше помолчу. Я столько лет любил молча.
Не так уж много сказали вы друг другу и лет пятнадцать спустя, той памятной весной 1962 года. Ты уже давно был женат на Дагне, но никак не мог найти свободных полдня, чтобы съездить в Каунас к Людвикасу. Даже не полдня — часа, полчасика ты не находил, оказавшись случайно в Каунасе. Ни разу не попросил его, чтобы он поведал о тех далеких краях, о которых обещал рассказать «в другой раз».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123