ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А когда выпустили, ужасно не хотелось возвращаться домой, но ведь было велено через неделю снова явиться на собеседование. Так они таскали меня целый месяц.
— Куда собрался? — спросила мать, увидев, что я складываю пожитки в чемодан.
Я не мог больше оставаться в деревне. Из каждого угла смотрели на меня глаза Густаса, преследовал голос: «Рви!.. На клочья!.. В другой раз найдем...» Бесили вопросы следователя; хуже всего, что они затрагивали правду, а я от нее убегал. В доме было душно и тяжело, и я, в тихой ярости, винил свой дом больше всего. Обвинял весь мир, отвернувшийся от меня, обвинял самого себя...
— Уезжаю,— буркнул, не поднимая головы.
— Сентябрь еще далеко...
Спокойный голос матери вывел меня из равновесия.
— Не держи меня! Не удержишь! Лучше мне уехать, мама, чтоб я не поджег этот дом.
Мать держала в охапке белье, принесенное со двора. От него потянуло свежестью. Молча смотрела, как я укладываю книги, тетради. «Твои стихи»,— словно шепнул кто-то на ухо; я выхватил из чемодана толстую тетрадь и яростно стал рвать ее. И вдруг меня пронзила мысль, что я выдал себя,— мать теперь решит, что и в читальне я рвал книги,— и меня охватила ярость.
— Не могу больше!.. Почему я должен отвечать за грехи отца, даже деда? Почему я должен отвечать за братьев? Почему? Ты молчишь, мама!
— Сын, у тебя только один дом...
— Проклятый!..
Мать отшатнулась, словно ее ударили по лицу, но я не понял, почему ее так ранило это слово; захлопнул чемодан и бросился в дверь. Была утренняя пора, после бессонной ночи кружилась голова, ноги онемели, казалось, я упаду без сил посреди поля, свалюсь на колкое жнивье. Мне хотелось побыстрее оставить за собой эти ольшаники, окна родной избы. Оглянувшись через плечо, увидел на веранде мать с бельем в охапке, и у меня кольнуло в груди: злость, обида, жалость — сам не знаю что. Я бежал без оглядки, бежал, не задумываясь, куда бегу.
Вечером приехал в Вильнюс. Коменданту общежития, добросердечному дядьке, сочинил какую-то историю, и он отпер комнату, принес постель. Я рухнул на кровать будто мертвый. Проснувшись под утро, заметил, что подушка мокрая от слез. Перевернул, стиснул
зубы и уставился в пятнистый потолок бывшей монастырской кельи.
Проболтался в городе весь этот месяц. Нашел приятелей, с которыми ходили на железнодорожный вокзал разгружать вагоны, пили вино и мятный ликер. Когда начались лекции, сидел на них дурак дураком, ничего не соображая. На этюдах не повиновались руки, и преподаватели диву давались, что со мной стряслось. Я молчал. Все-таки проговорился одному приятелю, что меня ставили к стенке, что у меня на глазах погибла девушка. Просил никому не рассказывать. «Не хочу выглядеть героем»,— добавил. Несколько дней спустя весь институт уже знал мою историю, студенты смотрели на меня как на существо с того света, с сочувствием о чем-то спрашивали, и я постепенно стал рассказывать всем и каждому, последними словами понося бандитов. Кому нравилось это, кому не нравилось, а комсорг пристал ко мне:
— Послушай, Йотаута, как ты до сих пор не в комсомоле? Пиши заявление.
Я долго не колебался, мне казалось, что это единственный способ хоть как-то смягчить свою вину. Буду активным комсомольцем, думал, может, даже дадут мне оружие и пошлют в деревню. Не побоюсь, первый пойду, докажу... Главное — сам себе докажу, может, хоть тогда перестанет преследовать меня взгляд Милды, которым она пронзила меня, упавшего на груду разодранных книг.
В автобиографии откровенно написал: «Оба моих брата, Каролис и Людвикас, сейчас осуждены и находятся в заключении...» Документы вручил комсоргу Прошло несколько месяцев, и я наконец спросил: «Ну как, когда?» — «Жди»,— коротко сказал секретарь. Вызвали меня уже к весне. На заседании комитета зачитали мое заявление и автобиографию (по голосу, которым читал комсорг, я понял — дело плохо), спросили:
— За что осуждены братья?
— Не знаю,— растерянно ответил я и подумал: правда, почему я прикидываюсь дурачком? «Не прикидывайся дурачком, Саулюс Йотаута»,— вспомнил — Брат Каролис был председателем колхоза и велел людям все забрать из колхоза. Всю скотину, все. За то, что выступал против колхоза... А брат Людвикас... за то, что заступился за Каролиса... Вот все, что я знаю.
— Значит, за связи с националистическим подпольем?
— Я осуждаю. Я не одобряю их и понимаю, что они получили по заслугам...
Еще несколько раз я осудил своих братьев, желая во что бы то ни стало доказать свою правоту, но вскоре услышал: я, Саулюс Йотаута, собирался пролезть в комсомол, чтобы вредить ему изнутри. Это басни (так и сказали — басни!), что меня ставили к стенке. Это только попытка коварно замаскировать себя.
— Для таких не место не только в комсомоле, но и в институте,— заключил комсорг, и никто не стал возражать: собравшиеся равнодушно закивали.
Моя судьба висела на волоске. Одни приятели отвернулись от меня, даже перестали разговаривать, другие втихомолку советовали плюнуть на этот «иезуитский орден» и подыскать работенку, третьи издевались над комсомолом, надо мной, над всем издевались... Шли дни, разговоры приутихли, и лишь гораздо позднее я узнал: если бы не Маэстро, заступившийся за меня, я бы вылетел из института. Однако я не испытывал благодарности к профессору, временами мне даже казалось, что лучше было бы убраться отсюда, чтоб никто ни о чем не напоминал. Работа долго не давалась, все валилось из рук. И не только потому, что частенько кишки с голодухи играли марш. О стихах я больше не мог и подумать. Казалось, будет кощунством, если я попробую сочинить хоть строфу. «Рви... на клочья, поэт... рви...» Я вскакивал спросонья и боялся закрыть глаза, чтобы опять это не увидеть. Молчал, забравшись в раковину будто улитка, и во всем винил дом, братьев,— я знать о них не хотел. О чем же мне сейчас говорить с Людвикасом? Рассказать все до мелочей? А что я знаю о нем самом? И какое мне, в сущности, дело... Людвикас молчит и пускай себе молчит. Я тоже помолчу. Вот усядемся в столовой и помолчим...
— Или ты хочешь в ресторан? — спросил я Людвикаса в раздевалке.
— Не помню уже, когда был в ресторане, не сумею себя вести,— сказал Людвикас.
Уселись в углу за уставленный грязной посудой столик — только этот был свободен. От запахов кухни меня затошнило, и я торопливо ушел в туалет. Когда вернулся, Людвикас сказал:
— Я уже заказал.
— Не хочу есть.
— Обедал?
— Нет, но чувствую, не проглочу ни куска.
— Я и графинчик попросил.
— Раз так, то...
— Художники любят выпить, верно? — Людвикас усмехнулся, и я подумал, что он издевается надо мной.
— Я не художник, я студент.
— Да, есть разница. Но ты работаешь?
— Внештатным. Знакомый устроил в редакцию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123