ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Нет! Здесь нельзя. Здесь полно химер. Здесь прошлое...
Таурас пожимает плечами, но молчит, потому что видит, как трясется заросший щетиной подбородок. Гудинис прикрывает его ладонью левой руки, словно живое, непослушное существо.
— Сейчас, принесу свою электрическую.
— Горячая вода в мисочке,— чуть слышно возражает отец, неприятно обнажая желтые от табака зубы.
«Не могу!» — едва не кричит Таурас, охваченный
безнадежностью оттого, что теперь ему целую вечность придется намыливать и скоблить отцовские щеки, целую вечность смотреть в эти невыносимо прозрачные, постоянно изучающие глаза.
Взбив пену, он макает в нее кисточку и приказывает:
— Закрой глаза. Может брызнуть.
Отец откидывает голову, зажмуривается, его лицо становится благородно спокойным.
Неужели мне суждено повторить его, тоскливо думает Таурас, намыливая изборожденные фиолетовыми прожилками отцовские щеки; повторить его одиночество, никого ни к чему не обязывающие отношения с людьми, иллюзорное понимание реальности? Может, он и впрямь достоин царствия небесного, ибо не насиловал своего таланта или способностей в соответствии со строгими требованиями изменчивой конъюнктуры. Да, он чист, ничем не замарал рук, но разве это заслуга? За это можно и ненавидеть. Разве не лучше провалиться в ад, разбив себе морду, локти, ребра, чтобы даже сам дьявол не знал, куда тебя девать?
— Не беспокоит? — Таурас задерживает руку и смотрит на бескровные губы отца.
— Нет. Я вставил новое лезвие.— Глаза открываются, теперь они как у раненого, просящего о милосердии.
— Подними-ка голову.
Я тоже не агрессивен, размышляет Таурас, осторожно водя бритвой сверху вниз. Только в ночных кошмарах превращаюсь в развратного селадона, из-за которого кончают с собой женщины, или в этакого оратора-демагога, спасителя отечества, или в солдата с противотанковым ружьем, или, наконец, в пламенного публициста, вступающего в решительный бой с несправедливостями...
Фантазии фантазиями, но Таурас отлично понимал, что напрочь лишен качеств борца. С циничной усмешкой на стиснутых губах заканчивал он свои фантасмагорические эскапады мыслью: нет, дружок, даже если хочешь развратничать или, скажем, расхищать государственное добро, тебе необходимо обладать агрессивностью, энергией, коварством. А ты только наблюдатель.
Кому они нужны, эти наблюдатели, готовые в любой момент тыкать пальцем в грязь, ложь, отвратительный
прагматизм, тупость, но заявлять: ничего не поделаешь! Ведь ты не прокурор, даже не сержант милиции.
Наблюдатель. Аналитик. Диагност. Но не хирург. И тебе, говоря попросту, надо жить. (О жизни и ее переделке пусть думают другие, их и без тебя предостаточно!) Охоться себе на Охотничьей улице за приятными ощущениями — и со снисходительностью аристократа жалей тех бедолаг, которым это недоступно.
Ведь ты многим хотел бы о б л а д а ть, Таурас Гудинис. Ведь не отказался бы, милый! Разумеется, если бы для этого не пришлось вступать в сделку с какой-то там Даниэле Шарунайте, еще бы, ведь ты элита, у тебя же голубая кровь! Разве интересно вашей милости углубляться в человеческую природу, в шумящий, словно морской прибой, мир? Из самолюбия ты еще согласился бы играть в литературные игры, но утверждал бы, что художественное творчество — это лишь бегство от настоящего участия в жизни, очаровательная клоунада, от которой не зависят ни войны, ни рождение детей. Кое-кто умудряется создать себе из этой клоунады тос1из У1Уепйг и пудрит людям мозги, убеждая их, что занимается очень важным делом.
А потом уже не может самостоятельно побриться...
— Спасибо, сын.— Отец промокает щеки краем полотенца и, нагнувшись к складному зеркальцу, рассматривает себя. Таурас полощет в стаканчике с водой бритву и тоже глядит на посвежевшее отцовское лицо.
Не так и не то я думаю, вздыхает он. Лгу себе от безнадежности, оттого что сердце болит.
О, эта проклятая тайна бытия, веющая и тлением, и весной, безмолвная кричащая, ночь.
Только в шуме моря.
Комнату заполнил запах одеколона.
— Не увлекайся кофе,— бросает Таурас, уходя.
Элена жила на той же лестничной площадке, что и Гудинисы. Ее отец, носивший славную старинную литовскую фамилию Радвила, был всего лишь провизором, до войны имел собственную аптеку. Однако и после войны продолжал в ней работать, потому что, как выяснилось, помогал партизанам. Лысый аптекарь был вдовцом, человеком неразговорчивым, его жена-еврейка во время оккупации сгинула в подвалах гестапо, поэтому всю свою угрюмую любовь перенес он на тридцатилетнюю дочь и баловал ее как только мог.
Элена все время чем-то болела, давая отцу возможность самому ставить диагнозы и лечить ее. Она никогда нигде не работала, целыми днями торчала дома и читала, читала. Казалось, была создана лишь для чтения и болезней. Каким-то образом, скорее всего от пани Вероники, убиравшей квартиру Гудиниса, Элена узнала, что их сосед — поэт или бывший поэт, и тогда началось одалживание книг, потом совместные кофепития до поздней ночи, Лессинг, Ибсен, Крашевский, Достоевский. Элена считала, что обладает актерским талантом, любила декламировать стихи, которых знала великое множество. Литовских, польских, русских.
— Ах, простите, я снова засиделась,— спохватывалась она, подняв темно-карие глаза, лихорадочно поблескивающие в оранжевом свете торшера.— Знаю, что все равно не засну. Вы не сердитесь?
Гудинис одаривал ее снисходительной улыбкой и, как джентльмен, спешил заверить, что ему бесконечно приятно. А сам с удивлением и ужасом раздумывал о том, какое место уготовано на земле этому существу. Он внимательно вглядывался в лицо фарфоровой белизны, подавляя в себе копившуюся ярость. Элена бывала красивой до тех пор, пока не раскрывала рта: заговорит — и нарушается библейская строгость, которую придавал ей не по-женски высокий, словно из шлифованного мрамора, лоб.
В те времена Гудинис работал редактором в издательстве, ему частенько приходилось захватывать рукописи домой. Беседы с Эленой, затягивавшиеся иногда на целые ночи, нарушали его планы и утомляли больше, чем долгий рабочий день. Заслышав вечером короткий звонок у двери, Гудинис уже не воздевал очей к небу,
то есть к потолку, но, давясь безнадежным смехом, кричал Таурасу в соседнюю комнату:
— Принимай гостью!
Двенадцатилетний мальчик, поглощенный самолетиками, хотел лишь одного — чтобы его оставили в покое.
— Чего ей от тебя надо? — сердито спросил он однажды.
— Кому? — удивился Гудинис.
— Ну, этой... противной тетке.
— Не смей! — Гудинис строго постучал костяшками пальцев по столу и прикрикнул: — Не смей так говорить!
Он никогда не повышал голоса на сына и сразу раскаялся, увидев, что мальчик весь сжался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46