ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А что же остается ему самому? Только эта работа по переплавке, в которой он порою сам не видит смысла.
Остается, конечно, еще читатель. Ведь кто-то прочел его книги, которые вышли не такими уж маленькими тиражами. Они не остались пылиться на прилавках книжных магазинов, все раскуплены, все разошлись. Но, может быть, пылиться теперь на книжных полках личных библиотек? И не прочитаны? А если все-таки прочитаны, то оставили ли они в душах читателей хоть какой-то добрый след и как долго этот след щадили волны житейского моря?
В журналистике все ясно: похвалил хорошего человека, хороший колхоз, коллектив завода — все счастливы; поругал — все опечалены, негодуют, оправдываются; разоблачил — собирают собрания, судят, наказывают. Книги же каждый читает в одиночку, когда мой разум — мое оправдание, как выразился однажды Федя Кислов, т. е. когда этот самый разум ничего не хочет принимать на свой счет, что бы ты ни говорил ему своей книгой. Он наслаждается ролью верховного судьи над добром и злом. И над тобой, о беззащитный писатель!...
Что такое тайна души — всем известно, потому что эту тайну составляют убеждения человека. Большие тайны в том, как возникают эти убеждения. Способность к логическим построениям и выводам — общая способность всех людей. Но логические выводы — еще далеко не убеждения. Они через что-то просеиваются, к чему-то приживляются, чем-то питаются и только потом проявляются в поступках. И над всем этим главенствует высший мотив — цель жизни. Если цель жизни — добыча личных благ, тогда, как выразился Федя Кислов, мой разум — всегда мое оправдание, раб моих страстей, разведчик и поставщик удовольствий. Если же цель жизни — служение другим, то мой разум — мое осуждение. И оправдание, конечно, но только жертвенности, аскетизма, служения долгу. Оправдание, добытое через суровое осуждение эгоизма, сибаритства и рефлективности. Если первое — счастье на каждом шагу. Если второе, то где же оно, счастье? В порыве к другим, в единении с другими, в общей со всеми судьбе. И как последний дар — отсутствие страха перед смертью, потому что исполнен долг и все дела твои и помыслы остаются с другими, потому что сама твоя смерть — служение другим: ты уступаешь место молодым и сильным, ты подаешь им пример бесстрашного умирания, ты подводишь итог своему нравственному поиску, как бы говоря: «Служа другим, я прожил счастливую жизнь».
И еще: «Служа другим, я прожил жизнь как разумное существо. Все, что я нашел в жизни доброго и истинного, я отдал другим. Со мной ничего не умирает. Только мои беды, которые, возможно, доставляли страдания и другим. Кто же плачет по умирающим страданиям?»
Себялюбец теряет свои удовольствия, теряет самого себя, такого себе дорогого, такого любимого, такого единственного, такого неповторимого, потому что все свои радости он добывал посредством самого себя. Для него вместе с ним умирает весь мир. Смерть предстает перед ним как вселенская катастрофа, как апокалипсический ужас. Он умирает в страхе прежде своей смерти, оскорбляя своей трусостью живых.
Так Кретову думалось, но не писалось, потому что мысли не ложились в образы и поступки героев. Но по прежнему опыту он знал, что мысли — это подступы к настоящей работе. Они рождали в нем предчувствие удачи, они проторяли путь видению, которое возникало хоть и не тотчас, но возникало, сначала смутно, как далекий зов, на который он откликался, волнуясь и забывая себя, потом — как вспышка, в которой он исчезал, чтобы из самого себя создать новый мир. Он почувствовал внутренний озноб, который стремительно нарастал. Кретов резко поднялся и шагнул к окну, сам не зная, зачем он это делает. Возможно, он хотел задержать в себе подольше радость от приближения удачи или просто вдохнуть полной грудью воздуха, которого ему уже не хватало: увлекшись мыслью, он затаивал дыхание, словно окунался с головой в воду, а сердце ему этого не прощало — оно начинало болеть.
Кретов посмотрел в окно и увидел свою мачеху Евгению Тихоновну. Еще не уверенная в том, что она нашла нужный ей дом, Евгения Тихоновна смотрела через калитку во двор, отворачиваясь от ветра и заслоняясь от него рукой. Кретов растерялся, не зная, что предпринять, хотя предпринимать что-либо было уже поздно. Евгения Тихоновна потянула на себя калитку и вошла во двор. Постояла немного, опасаясь, должно быть, собаки, и направилась к дому Кудашихи, так как не могла, вероятно, предположить, что ее муж и пасынок живут не в доме, а во времянке. Постучала в дверь, на стук ее вышла Татьяна, махнула рукой в сторону времянки и очень удивила, наверное, Евгению Тихоновну тем, что у нее были забинтованы руки и голова. Евгения Тихоновна так и прянула от нее, покатилась колобком, неуклюже семеня больными ногами и оглядываясь. Кретов подумал, что Татьяна смутила Евгению Тихоновну не только своим видом,
но и словами, ответила ей раздраженно и грубо что-нибудь вроде этого: «Там они, черт бы их всех побрал!» Он не знал, из-за чего вышла ссора между Аверьяновым и Татьяной, приведшая к драке, но, помня о разговоре с Аверьяновым на кухне у Кудашихи, предполагал, что без упоминания его, Кретова, эта ссора не обошлась. Наверняка не обошлась. И потому Татьяна ответила на вопрос Евгении Тихоновны так грубо.
Делать было нечего — Кретов пошел навстречу Евгении Тихоновне, открыл дверь, когда она была уже у порога времянки.
— Милости прошу,— сказал Кретов и слегка поклонился. Евгения Тихоновна, тяжело дыша, без слов прошла было мимо него, но, увидев, что мужа ее во времянке нет, спросила, не оборачиваясь:
— А где... этот?
— Кто? — будто бы не поняв, о ком идет речь, переспросил Кретов.
— Отец где? — совсем дурным голосом закричала Евгения Тихоновна, повергая Кретова в черную тоску.— Совести нет, стыда лишился, алкоголик несчастный, бродяга и алиментщик! Затащил отца в вонючую халупу, пропиваешь с ним его последние деньги, чтобы свести меня в могилу! Хочешь, чтоб он дом переписал на тебя, чтобы я на старости лет осталась без кола и двора — такая у тебя благодарность, а я твое рванье стирала, последним куском хлеба делилась! — она громко зарыдала, приблизилась к кровати и повалилась на нее, срывая с головы платок.
Кретов затворил дверь, сел перед Евгенией Тихоновной па табурет и спросил, когда она на мгновение утихла:
— Воды дать?
— А где он? А где он? — закричала Евгения Тихоновна с новой силой.— Может, ты его уже давно в гроб загнал, а я не знаю?.. Может, его косточки уже давно мерзнут в сырой земле... Может, я уже одна на белом свете... Может, ты его чем опоил и отравил, разнесчастный и распроклятый...
— Сейчас позову его, он здесь рядом,— сказал Кретов, снова выбрав паузу между ее голосистыми причитаниями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103