ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Лучше с десятью мужиками иметь дело, чем с одной бабой. Завтра зайду,— сказал он Кретову, прижатый Татьяной уже к наружной двери.— Разговор есть.
— А мой постоялец с такими болванами, как ты, не разговаривает. Он разговаривает с теми, с кем сам хочет разговаривать.
— С тобой, например, да? — съязвил, как умел, Попов.
— А хоть бы и со мной! Разве ж у меня в голове мозгов пет? Это у тебя не голова, а мотоциклетный бак для бензина. Так что иди уж, не упирайся, как баран перед стрижкой. Чао, Попов, чао!
Попов так и не одолел Татьяну, ушел ни с чем.
- Пойду и я,— сказала Татьяна Кретову,— осточертели мы вам, ну никакого ж покою нет! А вы, конечно же, покой у нас искали?
— Искал,— со вздохом ответил Кретов. Конечно же, искал. Была у него такая наивная мысль: уеду в деревню, где покой и тишина...
— И зря,— сказала Татьяна.— Нет у нас тут покоя: все так и прут друг на друга, об каждого свои болячки чешут. Мой обалдуй, думаете, почему на вас кидается? Болячка у него есть такая: сам свинья, в каждом человеке свинью видит, а тут вдруг — на тебе! — писатель какой-то завелся, учитель жизни, честный человек, который ничего под себя не гребет и всякую встречную бабу не лапает. Этого ж никак нельзя ему перенести, это просто бельмо в глазу! Вот он и кидается. И ревнует, конечно: а ну как его Татьяна, дура несусветная, честной и чистой жизни захочет, к писателю от него убежит?! Тут же смерть ему, позор и посрамление! Как же: здоровый, крепкий, темный, грубый, богатый, пьяный — такому ж все трын-трава, любое море по колено, и вдруг — подножка! И от кого?! Какой-то махонький, сухонький, седенький, но честный, зараза! Это не я так говорю, это он так про вас говорит,— чуть смутилась Татьяна.— И всех насквозь видит, про каждого все понимает, кому какая цена,— продолжала она, присев на предложенный Кретовым табурет, забыв, должно быть, о том, что еще минуту назад собиралась уйти.— Никто до сей поры ни в каком грехе не мог его упрекнуть, потому что или такие же, как он, или слова против сказать не смеют, оробели совсем, или такие, на которых он плюет, потому что они пришлые, не хозяева, турнуть их проще простого, а он — хозяин, корень, на нем все держится, ни бога, ни черта не страшится, потому что их нет, и, значит, никакой грех — не грех, никто его не учтет, не запишет...
— А тут — писатель? — вставил свое слово Кретов.
— Правильно: а тут писатель, который и видит его грехи, и записывает, а потом выставит их на всеобщее посмешище. Ой, заболталась я,— сказала Татьяна, помолчав.— Пойду.
Кретов не стал ее удерживать, проводил до двери.
— Спасибо, Татьяна Ивановна,— сказал он ей на прощанье с порога.
— А за что? — не останавливаясь, в ответ засмеялась Татьяна.— Не за что!
Надо было еще раз хорошо проветрить времянку, в которой снова стало душно, как в парной, поэтому Кретов не
стал закрывать двери, накинул на плечи пальто и сел на кровать, поджав под себя ноги,- по низу сразу же потек ночной холод, пахнущий степью. В печи загудел огонь. На синей железной плите стали проступать красные пятна, тускло засветилась внутри духовка, ее жестяные боковины. Пол высох, но на потолке в холодных углах все еще поблескивали капли. По оконным стеклам струйками стекал пот.
Пришел Васюсик, побродил по комнате, то и дело недоуменно оглядываясь на распахнутые двери, ничего не понял, постоял какое-то время на порожке наружной двери, опираясь на пего передними лапами, потом нехотя перешагнул через него и удалился.
Кретов думал о Татьяне, о Двуротом, о жалобе Аверьянова, о Лазареве, об участковом Попове. Вспомнил про детскую игру в поезд, когда десять-пятнадцать человек берутся за руки, бегут друг за другом цепочкой, сначала по прямой, а потом передние, изображающие паровоз, вдруг делают крутой поворот на полном бегу, после чего несколько человек, замыкающих цепочку, описывая несравненно большую, чем паровоз, дугу поворота, по могут справиться со скоростью, отрываются от поезда и летят кувырком. Оп почувствовал себя замыкающим в цепочке, в которую впряглись Двуротый, Аверьянов, Попов, Жохов, Лазарев и бог знает еще кто. И полетел кувырком. Стало горько, обидно. Пожалел себя. Совсем уже было решился отправиться к Алексею Махову, чтобы пожаловаться ему на судьбу, но вдруг передумал, стал упрекать себя в малодушии, соскочил с кровати, запер двери и сел к столу.
Татьяна, конечно, в чем-то права,— принялся расставлять все на свои места Кретов.— В чем-то он, конечно, белая ворона, которую всякая черная норовит клюнуть, многих он раздражает своим существованием, своим одиночеством, своим кажущимся бездельем, многие, вероятно, видят в нем гордеца, чистоплюя, блаженного, иные, пожалуй, просто не могут его определить и от этого досадуют. Двурогому он просто мешает, потому что Двуротый инстинктивно чувствует в нем врага. Татьяна Васильевна бесится, потому что Кретов никак не может оценить ее привлекательность. За-плюйсвечкин, уверовав в трагическую неизбежность своего падения, не может понять, почему же, вопреки закону, который сломал его, не сломлен до сих пор Кретов. Махов, для которого Кретов является примером того, как человек, метивший в гении, оказывается в результате ничем, превращается в ничто, все те сомневается, что Кретов в этом смы-
еле — надежный пример, подозревает, что Кретов может снова всплыть, подняться или, что еще хуже, всего лишь притворяется потерпевшим крушение, дурачит его.
— А все прочие обо мне вовсе не думают,— произнес вслух Кретов,— просто забыли...
Эти свои слова он снова расценил как проявление слабости. Произнося их, он думал о сыне, о Вере — о тех, в чьем внимании он так нуждался, боясь себе в этом признаться. И о Зое, конечно, думал. И даже о Федре.
Еще не обнаруживая в себе никаких признаков болезни, он вдруг почувствовал, что заболел, простудился. Когда тебе пятьдесят, когда ты знаешь уже себя как облупленного, в таком неожиданном диагнозе нет ничего необычного. Да и не простудиться было мудрено: весь нынешний вечер, кажется, только и был посвящен тому, чтобы простудиться.
Никаких лекарств на этот случай у него припасено не было. Напился горячего чаю, растер ноги одеколоном, надел шерстяные носки и лег под одеяло, погасив свет. Смотрел на розовые дуги на потолке — это сквозь щели между ком-форными кругами плиты пробивался свет из печи, думал о чем думалось, об орбитах планет, спроецировав светящиеся дуги на далекий космос, о музыке небесных сфер, которую, если верить Платону, должна слышать очистившася от всего бренного душа. И какая же должна быть эта музыка — торжественная или печальная? Скорее всего, торжественная, потому что и очистившейся от всего бренного душе будет неведома печаль. Печаль, страдания, боль, любовь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103