ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Проходит много дней. Наконец, врач решает закончить свой опыт. Соответствующими пассами он снимает со-состояние каталепсии, возвращает организму свободу протекающих в нем биологических процессов. И что же? Прямо на глазах врача тело, дотоле ведущее с ним беседу, обращается в смердящий тлен.
— Вы намерены со мной проделать такой же опыт, герр Лаушер?— полушутливо перебил его Дубровинский.
— О нет! Примером из этой несколько неэстетичной новеллы я хотел только сказать, что время беспощадно делает свое дело. Месмерической силой, которой, увы, в природе не существует, возможно остановить даже биологические процессы. Но только стоит снять такое, волей человеческой же созданное состояние — и время мгновенно возместит себе с присущей ему точностью все, что было у него до этого принудительно отнято. — Ага, стало быть, вы предрекаете мне, герр Лаушер, по излечении моем прилив сказочной богатырской силы, поскольку на протяжении моей болезни, иначе говоря, у времени, бациллы Коха эти силы принудительно отнимали,— с прежней полушутли-востью заметил Дубровинский, хотя и угадывал смутно, что Лаущер в своей аллегории видит нечто совсем иное.
— Особенность таланта Поэ такова, что его иносказания можно толковать на самые различные лады. Соответственно личным свойствам читающего,— не поддерживая беззаботности тона Дубровинского, проговорил Лаушер.— Мне эта новелла вспомнилась по другой ассоциации. Герр Иннокентьев, вы силой собственной воли погрузили себя в состояние той трансцендентальной каталепсии, которую придумал Поэ, вы силой духа как бы замедляете физические последствия тлеющей в вашем организме болезни. Не только туберкулеза — о, если бы только туберку-
лез!— и не этих, достаточно неприятных ран на ногах. У вас общее истощение — не малокровие, нет!— общее истощение, буду жестоко откровенен — запасов жизни. Вы силой воли, «месмерическими пассами» можете эти запасы удерживать еще сто лет, но если нервы ваши,— они совсем не железные,— если воля ваша начнет сдавать и состояние «каталепсии» не удержится, произойдет то, что произошло в новелле. А вы офицер русской революции. И мне ваш теперешний почерк не нравится.
Дубровинский сделался серьезным. Вон какую судьбу обещает доктор. Так что ж теперь, жить сто лет под «месмерическими пассами»?
— Герр Лаушер,— сказал он,— я очень благодарен вам за откровенность. Сто лет для меня слишком много. Но если на остатках своей воли хотя бы еще год или два я смогу быть — не офицером!—солдатом революции, я буду счастлив.
Одна из бабочек, сновавших вокруг люстры, ударилась о хрустальную подвеску и, трепеща подбитыми крылышками, упала на пол. Лаушер бережно поднял ее, положил на подоконник. Приоткрыл дверь, позвал: «Фрейлейн Кристина, сделайте инъекцию и все остальное, как обычно»,— и, не оглядываясь на Дубровинского, вышел.
Даже под тонкой простыней допекала жара. Приближалась самая середина лета, ночи с их недолгой темнотой не давали хорошего отдыха. Крепкий сон приходил обычно под утро, а тут солнце прямо сквозь шторы влезало в окно и заставляло метаться по постели в поисках прохлады.
Для Житомирского это были самые тяжелые часы. Вставать не хотелось, морила духота, а валяться без толку значило лишь обливаться потом и належивать головную боль. Он удивлялся, как это Дубровинский, в той же самой душной и жаркой комнате,— ночью спит или не спит?— без оханья и бесчисленных зевков поднимается на рассвете, освежает лицо холодной водой и садится к столу. Где-то ухватил пудовый том скучнейших трудов немецкого физика и по заказу делает перевод на русский язык. Оплата самая скудная, но Дубровинский рад и этому: можно посылать кое-какие деньги домой. Он неохотно делится семейными заботами, но все равно со стороны видно, как угнетает его мысль о доме, о детях, вступивших в тот возраст, когда, по поговорке, на них «одежда горит». А заработка матери на все нужды не хватает.
Вообще, на удивление, Дубровинский умеет сдерживать себя, отделываться шуточками и улыбками, когда вполне допустимо было бы орать на своих противников, как это делают многие из его же друзей. Поводов взрываться едва ли не каждый день
сколько угодно. А не взрываться, так хотя бы в тихом бешен-стве бегать одному по комнате. Дубровинский и этого себе не позволяет. Прелюбопытнейший индивид с точки зрения психо-
логической.Он не то чтобы простодушен и неосторожен — в конспирации немало искушен!—он трудно верит в подлость человеческую. Тяжкое испытание душевное пришлось ему выдержать, когда валом накатились многие разоблачения. И не мог он тогда не почувствовать очень остро, болезненно, что партию и его лично провокаторы то и дело продают и предают.
Да, конечно, подозрения у него давно начинали тесниться, но он их отгонял как недостойные. Ему все казалось, что в любом провале черную роль играет некто ему, Дубровинскому, неведомый и невидимый, что не может этого сделать тот, кто смотрит ему открыто и честно в глаза. Со сдержанным гневом он читал бурцевские разоблачения Азефа, потом подтвержденные и самими эсерами. Азеф для него психологически был злодеем из сказки, словно людоед Карабас-Барабас. Не меньше, чем на самого Азефа, гневался он и на руководителей эсеровской партии, слепо впустивших в свою среду этого оборотня.
И когда всплыл со дна морского на поверхность блистательный Гартинг, вытащенный отчасти и усилиями самого Дубровинского, которого осенила превосходная мысль обратиться к французским социалистам, чтобы те подняли в парламенте скандал по поводу существования в Париже иностранных тайных полиций, и Клемансо вынужден был публично заявить, что таковых полиций больше не потерпит, предложит их сотрудникам покинуть республику,— Дубровинский Гартинга представлял ведь лишь умозрительно. Друг другу в глаза они никогда не глядели. Разоблачение и изгнание Гартинга было отнюдь не потрясением для Дубровинского, а победой, стало быть, и чувством удовлетворенности. Но поди ж ты, и к чувству озлобленности тоже прибавилось что-то. Гартинг. встал в один ряд с Азефом. Хотя оба они от Дубровинского находились и вдалеке.
А тут раз за разом, уже прямо в душу ему вонзились три сообщения.Оказалась раскрытой Серебрякова Анна Егоровна. «Святая святых», «Мамочка» у Зубатова — среди эсдеков, большевиков, она почиталась надежнейшим человеком. Дубровинский глухо стонал, припоминая, как ее и Корнатовскую называл Леонид Петрович Радии «фанатичными революционерками», с какой нежностью сама Серебрякова говорила о Радине. И продала охранке.
Обе они с Корнатовской так сердечно заботились и о нем, Дубровинском, на всю жизнь для него на губах их поцелуи расставания. А в тюрьму посадили его и разгромили московский «Рабочий союз» тоже они.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258