ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Потом он вышел на трибуну с речью. И тут выявилось еще большее несоответствие с заранее созданным образом: что он любит смотреть чуть исподлобья, что он говорит чуточку в нос, очень тихо и размеренно и что голос у него мягкий. Совсем неожиданно оказалось и то, что нет у него ни резких жестов, которые обычно вырабатывает профессия, ни повышенных командирских нот — все просто и душевно.
С этого времени началось наше доброе знакомство. Я сказал бы даже, дружба, если бы не боялся этого слова по отношению к Головачу, так как дружили, мне кажется, с ним все, и он никого не выделял и не делил на лучших и худших. С каждым он был одинаково чуток и близок, находил минутку и встретиться на улице, и посидеть на диване в Доме писателя, и охотно взять прочесть рукопись, чтобы на следующий день увидеться с автором, зная, что тот ждет и волнуется. Он находил и свое особенное душевное слово, по-своему раскрывая суть дела и явления. Не скупился похвалить кого-то, чему-то порадоваться, не боялся сказать правду в глаза, если ему что-то не нравилось.
Я должен был поехать на коллективизацию с бригадой работников ЦК. Признаюсь, что ехал с неспокойным сердцем, хотя и по своему желанию. Предвидел, что будет трудно своими глазами видеть, как начнет ломаться извечный строй крестьянской души; тут, возможно, не обойдется и без глубоких человеческих трагедий. Зная, что Головач уже был в такой поездке и теперь на эту тему пишет повесть, я решил поговорить с ним. Мне хотелось заранее быть подготовленным к неожиданностям, прийти уже как бы на готовые позиции. Мы долго сидели с ним, и в его голосе я слышал боль.
— Платоне, дорогой, но это же нужно! Иначе нельзя? — спросил я с тревожным ожиданием.
— Нужно, иначе нельзя, брат Янка. И, может, самое главное — пусть с душевной болью, но иметь именно эту уверенность. Потому что никогда исторические переломы не совершались легко. А обходить их у нас нет возможностей.
Я знал, что Головач никогда не кривит душой. И был рад, что в дорогу свою уверенность он передал и мне.
Он не руководствовался никакими внешними и побочными соображениями, а только человеческой совестью. Помню, после того как я возвратился с «Гомсельмаша», где с бригадой «Звязды» три месяца работал по ликвидации прорыва, у меня вышла довольно неприятная история. Я написал
серию очерков и напечатал их в «Маладняку». Вскоре на эти очерки появилась рецензия под названием «Клевета на завод». Название страшное и упрек серьезный. Но Головач сразу увидел здесь недобросовестность и без всяких колебаний стал на защиту. Он вошел в комиссию по изучению вопроса и не отступил до того момента, пока не добился справедливости: доказал, что автор статьи действовал нечистоплотно. История оказалась простой: рецензентом, укрывшимся под псевдонимом, был человек, который претендовал стать соавтором очерков, не написав при этом ни строчки.
Не помню почему, но некоторое время Платон Головач жил в гостинице «Европа», занимая там небольшую комнату. Однажды с Петрусем Бровкой мы встретили Головача на улице. Он торопился.
— Куда ты?
— Получил квартиру. Ищу кого-нибудь, чтобы помог перебраться.
Мы сразу же повернули назад. Около гостиницы уже стоял грузовик. Незамысловатое хозяйство — кровать, стол, шкафчик, разную мелочь — погрузили быстро. Все уместилось в одну машину. Головач сел в кабину к шоферу, а нам с Бровкой не захотелось торчать в кузове среди перевернутых табуреток, и мы поехали на трамвае, благо он ходил мимо гостиницы.
Квартира была в новом доме на Московской улице. Выйдя из трамвая, я захотел узнать, который час. Часы с руки я снял перед погрузкой и сунул их в верхний карман пиджака, специально оставив кончик ремешка снаружи, чтобы удобно было их вынуть. Ткнулся я теперь в этот карман, а часов нет. Ну ясно — я припомнил, как при выходе из вагона, в самых дверях, меня прижала компания каких-то сорванцов, очень уж торопившихся выйти.
Бровка, всегда веселый, никогда не расстающийся с шуткой, рассмеялся:
— Подальше положишь, поближе найдешь!.. Очень уж бережно ты их укладывал! Ну вот теперь будешь иметь приятное удовольствие — вспоминать о них.
Квартира была из трех комнат. Мы все внесли в дом, сложили кое-как и где попало. Не успели умыться, поливая из кружки друг другу на кухне, как в руках у Головача появилась бутылка. Усевшись где кто мог — на скамеечке, на перевернутом чемодане, на стопке книг,— мы весело выпили,
закусывая сухой колбасой и похрустывающим луком, макая его в кучку соли, насыпанную на газете посередине стола. Откупорили и вторую. Жена Головача Нина все просила извинить за такую импровизацию.
Должно быть, Бровка куда-то торопился и, забыв, что о пропаже надо молчать, спросил, который час. Я машинально глянул на руку и тут же спохватился, но опоздал: Головач заметил, как я быстренько одернул рукав и опустил руку. Он посмотрел на одного, на другого.
— Что случилось, хлопцы?
Пришлось рассказать. Головач сразу же помрачнел. В том, что я остался без часов, обвинял только себя и тут же стал снимать свои, чтобы отдать мне. Я выкручивался как только мог: что мои были уже старые и никуда не годные, что этому случаю я даже рад, потому что наконец куплю новые, и бог знает, чего только не придумывал, чтобы успокоить его. Но уверен, что так и не успокоил. Даже квартира была ему теперь не в радость.
Однажды я пожаловался Головачу на самого себя: наше время требует жизнеутверждения, светлой, открытой улыбки, оптимизма, а у меня зачастую даже образы сегодняшнего дня несут отпечаток какой-то душевной неустроенности, неясной тревоги.
— Так это же очень верно,— сказал Головач,— а иначе не будет человека. Легкая радость, легкое горе, легкий оптимизм — это все равно как неуместный смех. От этого неловко, и обидно, и фальшиво.
Писал Головач с неутомимой страстностью, но ему всегда казалось, что пишет плохо, и страдал из-за этого. Сотруднику Государственного издательства в Москве Ефиму Кантору, который имел отношение к изданию на русском языке романа «Сквозь годы», Головач писал: «...меня всерьез тревожит вопрос: есть ли в книге то, что мы называем искусством... Смогу ли я быть нужным в литературе, должен ли отдать ей свои силы, будет ли это оправдано?..»
Однажды я дал ему прочесть рукопись своего рассказа. На следующий день он возвратил рассказ и, поговорив со мной, вынул из-под мышки и дал мне завернутую в бумагу книгу. Это был его новый сборник. В надписи, помню, были такие слова: «...за то, что умеешь упорно работать». Мне стало неловко: неужели он не догадывается, что у меня та же болезнь, что так же мучительно дается мне каждое слово, что, садясь за стол, всякий раз чувствую себя беспомощным первоклассником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122