ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я сказал ему об этом. Головач улыбнулся своей светлой и, как всегда, несколько робкой улыбкой.
— Так, вероятно, и должно быть,— сказал он.— Тем большее право я имею на такую надпись...
УТРЕННИЕ РОСЫ
Приехал я в Минск как самый глухой провинциал: робкий, неуклюжий, застенчивый. Везде я сам себе казался лишним, всем мешал. С людьми заговорить стеснялся; когда со мной говорили — не знал, что ответить. На мне был короткий кожушок с отороченным разрезом сзади. Правда, из-под кожушка видна была уже первая примета интеллигентности — галстук, а на голове легкая фасонистая кепочка. В это время я работал в газете и успел приодеться — купил себе сапоги и галифе. Словом, оделся во все лучшее, что имел, потому что приехал на самое большое событие в моей жизни — первый съезд «Маладняка». Это было в конце ноября 1925 года.
«Приехал» — сказано слишком смело, так как, по существу, меня привез Павлюк Шукайла. Если я что-то и значил, то только при нем. Меня, провинциала, он прокатил со столичным фасоном на фаэтоне — от вокзала до гостиницы «Бельгия». Был он знаком с хозяйкой «Бельгии» или нет, но отрекомендовался так, что та завертелась как вьюн. Дородная, плечистая, широколицая, по скрипучим ступенькам она протопала на второй этаж, что-то кому-то там крикнула, и тут же перед нами появилась такая же полная, вся накрахмаленная горничная. Вильнув бедрами, она сказала «идемте» и повела по темному коридору налево. В угловой комнате с цветастыми обоями и покатым полом она поправила пикейное покрывало на кровати, разгладила на столе скатерть, потрогала графин с водой и молча вышла. В комнате было душно, пахло осыпавшейся штукатуркой и клопами. Шукайла занял кровать с высоко взбитой подушкой, мне показал на диван с потрескавшейся клеенкой и, прихорошившись перед зеркалом, исчез, сказав, что пойдет искать своего земляка Волынца.
Я побыл один, полежал на диване и тоже пошел. Город мне показался огромным, многолюдным. На тротуарах тесно, я боялся нечаянно кого-нибудь задеть и старался идти осторожно. Улицы — одна, другая, поперек, наискось, но я держался только главной, чтобы не заблудиться. Витрины магазинов заставлены бог знает каким разнообразием товаров: меха, пуговицы, чемоданы, галстуки, шапки. Вывески с потускневшими золочеными надписями, кое-где еще с твердыми знаками и ятями, старательно оповещали, что за одной дверью находится часовая мастерская, за другой — бакалея, за третьей — зубной врач, за четвертой... Только от одних вывесок могла закружиться голова. И люди то пробегали мимо этих дверей, то озабоченно ныряли в них. По мостовой, слегка припорошенной снегом, разъезжали легковые извозчики с поднятым над пролетками верхом; после них еще долго слышен был цокот конских подков. Изредка проходила конка; под гору лошади бежали рысцой, а в гору напрягались изо всех сил, и кучер, подпоясанный и строгий, помахивал над ними кнутом и дергал за вожжи. Но все эти чудеса померкли, когда я увидел вывеску: «Книжный магазин»
Долго я не мог передохнуть, глядя на полки, до потолка уставленные книгами. Это мне было дороже всего.
Зал в здании Инбелкульта1 на Революционной улице запомнился только тем, что в нем собралось много народу. По какому поводу собирался съезд, о чем на нем говорилось,— это в памяти не сохранилось. Запомнились люди. И запомнились больше всего потому, что были все они очень разные и в то же время чем-то похожие друг на друга. Похожие тем, что почти все молодые, а разные — что одеты кто во что мог. И кожухи, короткие и длинные, и суконные домотканые куртки, и шинели или сшитые из шинелей свитки. На головах — кепки из клинообразных кусков с пуговкой наверху, ушанки, папахи, буденновские шлемы со следами споротых звезд или еще со звездами. Не определить, кто тут собрался — сельские учителя или студенты, пастухи или пахари. Было немного и горожан: они сразу заметны — и одеждой и тем, как свободно чувствуют себя здесь. Они и держатся группками, и говорят бойко и смело. А те, домотканые, жмутся по углам, говорят сдержанным шепотком или молча курят.
Людское разнообразие особенно видно в перерывах, когда отовсюду несется гомон. Я стараюсь увидеть всех тех, кого уже знаю по литературной популярности. Вон Михась Чарот. Я разглядел его еще в президиуме, когда он сидел между смоляно-черным, подвижным и очкастым Гессеном, представителем ЦК, и Владимиром Сосюрой. У него курчавые волосы, скупая улыбка и нерешительные жесты. Он по-девичьи красив. И красота эта какая-то простая, располагающая, добрая. На съезде он в центре внимания, его сразу же окружает то одна, то другая группа людей. От него как бы тянутся нити ко всему происходящему здесь.
А вот Михась Лыньков, высокий, спокойный, почти всегда с папиросой в руках. Он говорит мало, больше слушает других потому что и он не здешний, из Бобруйска. За плечами у него, должно быть, уже немалый стаж какой-то большой работы, выглядит он солидным, деловым, да и шинель, которая сидит на нем очень уж по-штатски, просто как факт биографии, придает ему еще больше солидности.
Такой же спокойный, но по-иному, с философской созерцательностью и обстоятельными крестьянскими раздумьями, Кузьма Чорный. Крестьянского в нем уже ничего не осталось, одет он по-городскому, даже с палочкой в руках. Невысокий, медлительный, он был бы неприметным, если бы не это невозмутимое спокойствие на его лице. На нем не отражается ни печаль, ни возбуждение, ни радость, ни тревога.
Зато сразу заметен другой человек, который стоит рядом с Чорным,— Адам Бобареко. Он очень добр и от этой своей доброты даже несколько меланхоличен. Он слушает, склонив голову чуть набок, говорит тихим, слабым голосом, точно боится обидеть тебя. И у него в руках палка, но потолще и суковатая. Он критик, «маладняковский» Белинский, и видно, что его не боятся, а уважают.
А вот, моргая глазами (привычка у него такая, что ли, то и дело сильно прижмуривать глаза), в кожаной тужурке деловито пробегает Алесь Дударь. За ним в пестрой кепке, сдвинутой на затылок, весь какой-то прозрачно-румяный, огненно-кудрявый Анатоль Вольный. Они всегда вдвоем, эти два человека, я уже заметил, и всегда куда-то спешат: Дударь впереди, Вольный — за ним.
Во френче из домотканого сукна, с нашитыми по бокам и на груди карманами изредка появляется рослый, с высоко поднятыми бровями человек — Кондрат Крапива. Ох, до чего же он не похож на свои басни! В баснях столько смеха, веселья, даже издевки, а сам он строгий, каменно-молчаливый, скупой на слова, на жест, на улыбку. Просто удивительно.
И запомнился еще один человек — военный. Самый военный из всех военных. Правда, их здесь было немного — он и Рыгор Мурашко. Но Мурашко весь был походный, фронтовой, чувствовалось, что здесь он гость:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122