ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Помню своеобразное лицо Давида Бергельсона, не такое омоложенное, как в «Литературной энциклопедии» а более будничное, с резкими линиями морщин, с четко очерченными губами; кажется, именно тогда он только что вернулся из-за границы, было в новинку говорить с советскими писателями.
Помню встречу в Доме правительства с Леонидом Леоновым, тогда молодым и очень популярным по романам «Барсуки» и «Вор»; он приезжал с Дмитрием Петровским. И в Минске и в Москве имел счастье видеть Владимира Маяковского и Луначарского. Вместе с большой делегацией русских и зарубежных писателей довелось побывать в Ясной Поляне. Больше всего меня тянуло к Борису Пильняку; я тогда находился под влиянием его прозы. Удивляло, что он такой стихийно русский, а происходит из немцев, что был он русоволосым. Я представлял его черным, а он — русый. Говорил скупо, веско, продуманно. Необычно было и то, что затылок у него был небритый; рыжий мягкий пушок ложился даже на воротник, а в то время это было немодно. Пильняк был человеком крайне обстоятельным: все, о чем писал, он должен был увидеть сам. И в Туле, когда мы, заняв весь вокзальный зал, собирались перекусить, исчез — ушел осматривать металлургический завод. Уже в вагоне отчищал грязные пятна на пиджаке.
Запомнился Борис Пастернак. Лицо тяжелое, неправильной формы, нарушенное в пропорциях так. что казалось, будто оно состоит из нескольких лиц, совсем не подходящих друг к другу. Мы ехали с ним в трамвае. Он сказал несколько слов и замкнулся в себе. Стоял в проходе, держась за поручень вверху, и все время шевелил губами, покачиваясь, ловя ускользающие ритмы. Люди смотрели на него с удивлением и обходили, стараясь не задеть и не нарушить этого диковинного священнодействия.
Мы заканчивали университет, и было жаль расставаться с хорошими преподавателями. Любили Замотина, Вольфсона, Пиотуховича, Фохта, Совсуна. Совсун приезжал из Москвы, в аудитории появлялся прямо с поезда и без всяких конспектов и выписок начинал лекцию. Толстенький, кругленький, он семенил перед кафедрой коротенькими ножками и наизусть читал тексты Тургенева с любого места, поражая нас феноменальной своей памятью. Читая лекцию, забывал обо всем и даже никогда не слышал звонка.
За время работы в газете я подметил одну характерную черту Янки Купалы. Он никогда или почти никогда сам не приносил своих стихов в редакцию и не получал за них гонорары. Все это делала за него тетя Владя. Он же заходил просто посидеть, расспросить, как живем. Вокруг него сразу же собирался кружок.
— А не сходить ли нам выпить по кружке пива? — говорил он напоследок.— А то уж очень вы тут заработались.
Ну и, конечно, шли. Гуськом за ним. Я никогда не видел, чтобы Купала ходил один — всегда за ним хвост начинающих писателей. А на руке у него висит гнутая палка. Он впереди. Лицо доброе, улыбчивое. Повернется, что-нибудь скажет кому-то через плечо, немного оттопыривая губу вниз. И снова с палкой впереди.
Когда вернулся из Чехословакии, с Конгресса защиты культуры, сразу же пригласил в гости Сымона Барановых и еще кого-то, кого — уж не помню. Влюбился в Алексея Толстого, говорил о нем много и охотно. Показывал подарки: зимние ботинки на фетровой подкладке, патефон. Проиграл несколько пластинок. А потом угостил чешской мятной водкой в граненой бутылке.
— Не слишком усердствуйте только, и другим же надо попробовать,— шутил он, а сам подливал и подливал.
Осталось и одно тягостное воспоминание. Небольшой группой мы выступали на Борисовской спичечной фабрике. В то время в критике уверенно чувствовал себя вульгарный социологизм, и Бэнда кружил над литературой, как коршун. В его критических статьях имена Янки Купалы и Якуба Коласа были синонимами политического ренегатства. И как только Янка Купала прочитал свои стихи, кто-то из зала бросил злобный выкрик что он — отступник. Зал загудел, зашумел, протестуя, и сразу же замер, так как из-за стола поднялся Янка Купала. Заметно было, как дрожала губа, чуть-чуть глуше обычного звучал голос, когда он говорил, что никогда, ни при каких самых трудных и сложных обстоятельствах не отступался от своего народа.
Зал взорвался аплодисментами, но Купала в этот вечер так и остался хмурым и молчаливым.
Критика той поры упрощала литературу, пыталась вынуть из нее живую душу. Я и сам был в отчаянии: как же научиться писать, чтобы все было правильно? Кажется, и тему выбирал
самую актуальную — колхозы, но все равно обвиняли в мелкобуржуазном уклоне, копании в человеческой душе. А как же писать, не касаясь сокровенных чувств человека? Попробовал, и получилась дрянь: «Недописанный профиль» и еще некоторые рассказы сродни фактографическим очеркам.
Правда, на собственном горьком опыте я убедился насколько осторожно нужно писать, чтобы не дать пищи недобросовестному читателю, остерегался этой «дущи», объективизма. После выхода в свет книги «Шугае сонца» с той же Могилевщины в ЦК был прислан исковерканный ее экземпляр с вымаранными строчками и целыми абзацами. Вымарано было все, о чем говорили настоящие люди, авторские убеждения и раздумья, а оставлены мысли и разговоры кулаков и подкулачников. И те места, где говорилось. что в бывшем имении не чувствуется пока хозяйской руки. С такой «доработкой» книга, естественно, читалась совсем по- иному.
В попутчиках ходить, однако, было не очень весело. Поиски правильного пути навели на мысль, что мне, вероятно мешает романтика, к которой у меня была склонность. и я из своего творчества надолго изгнал женщину и любовь. И еще подумалось, что меня, возможно, подводит тема. Что ни говори, а крестьянская душа сложная, в ней так близко соседствуют бедняк и кулак. Колхозы — новая форма жизни; сердцем и умом я их принимаю, но, может, что-то не принимает душа? И я захотел испытать себя в ином материале. Истпарт дал мне документы о козыревских партизанах. Я был потрясен: какая героическая страница революционной борьбы! Начал писать роман, но закончить не удалось, а материалы погибли.
ВОСЕМЬ СМЕРТНИКОВ
Недавно я получил письмо. В нем оказалась вырезка из газеты, очень старой: бумага пожелтела, стала жесткой, на сгибах уже начала ломаться. Развернув эту вырезку, я увидел свой очерк «Восемь смертников» и вспомнил обстоятельства при которых он был написан.
Когда-то директор Истпарта Поссе дал мне возможность познакомиться с архивными материалами о козыревских партизанах, расстрелянных белопольскими интервентами в 1920 году. Я нашел и живого свидетеля событий того времени — секретаря штаба минской подпольной организации Веру Погирейчик. Ей удалось избежать смертной казни, но она была до того изувечена дефензивой, что ходила с палочкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122