ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я и в самом деле носил его книги в кармане. Кроме того, что они пахли типографской краской и возбуждали какую-то тревожную и хорошую зависть, они обжигали авторской неуспокоенностью. Мне казалось, что «Поэму о черных глазах» можно петь, над «Цветком увядшим» плакать. Протест, возмущение, жажду борьбы будили «Голый зверь» и «Двое Жвировских». Революционным жаром дышало от каждой телеграммы, приказа, записки, газетного извещения из «42 документов». Все это импонировало моей натуре, моему настроению мятежных поисков и бунтарства, которыми я успел напитаться из литературы, начиная с байроновской разочарованности и кончая огненным пафосом революции в книгах Фурманова, Иванова, Фадеева, Либединского. Зарецкий мне был близок, должно быть, тем, что в нем легко соединялись те и другие настроения. Вот я и не удержался, чтобы не сказать о своем поклонении его таланту.
Мы сидели у двери, часто тут проходили люди, и Зарецкий опасливо оглянулся. Я понял: он не хотел, чтобы такую неумеренную похвалу ему услышал кто-то другой.
— Ну, ты это брось,— сказал он более тихим голосом, даже с укором.— Если учиться, то у настоящих писателей. Хотя бы у Тургенева, если хочешь...
Не помню точно, был ли уже основан Союз писателей Белоруссии, или существовал еще БелАПП, но заместителем председателя был Андрей Александрович. И вот, встретив меня как-то в Доме писателя, он спросил, не хочу ли я поехать на экскурсию на Московский электрозавод. Я охотно согласился.
— А кто еще поедет? — спросил я.
— Михась Зарецкий.
Не знаю, по чьей инициативе была устроена эта поездка. Возможно, этого хотел сам Зарецкий, а может, она была придумана руководителями союза, чтобы помочь ему обрести душевное равновесие. Дело в том, что в последнее время его очень серьезно критиковали. И за неудачи в ранних произведениях (однобокий показ революции, расплывчатость идейно-
художественных решений), и особенно за роман «Кривичи».
Электрозавод поразил нас многим. По всем цехам, как по улице, бегали электрокары, везде была идеальная чистота, какой-то праздничный порядок, и, главное, за людей работали автоматы. Особое внимание привлек первый цех. За всеми агрегатами наблюдала одна женщина. Ее обязанностью было заложить в автомат порцию стеклянных трубок, а потом станки уже сами передавали каждую трубку по конвейеру дальше, поворачивали ее, раскаляли на огне, резали, сжимали, надували, а в самом конце цеха в ящик падали уже готовые электролампочки со всеми припаями, цоколями, вольфрамовыми нитями в середине, навешенными зигзагообразно или дужками на рогульки. Стояла такая тишина, что мы даже боялись громко разговаривать.
Осматривали мы завод дня три. Кроме лампочек на нем изготавливалось еще великое множество всяких приборов. И каждый раз я видел, что Зарецкого тянет именно в этот первый цех. Там у окна, у крайнего агрегата, работала женщина. Белый халат делал ее похожей на медицинскую сестру. Время от времени она обходила станки, проверяя ритмичность процесса, а в свободную минуту садилась за столик и читала книгу. Однако удивляло в этой женщине не ее сходство с медицинской сестрой, а скорее сходство с Лизой Калитиной из «Дворянского гнезда» Тургенева. Была она какая-то уставшая, надломленная, и вместе с тем что-то привлекало в ней. Что именно — даже трудно сказать: может, задумчивая отрешенность, может, скорбные складки у рта, а может, какая-то доверчивая печаль в глазах. И вот Зарецкий все дни считал своим долгом подойти и побыть с ней хоть несколько минут.
Уезжали мы с самым лучшим настроением. У нас было много впечатлений и от завода и от Москвы, потому что мы успели побывать и во многих музеях.
В поезд мы сели вечером и, вспомнив, что еще не обедали, сразу же пошли в вагон-ресторан. Народу было немного, мы выбрали себе столик в углу. Зарецкий, поеживаясь и потирая рука об руку, словно от сильного холода, заказал бутылку «карданахи». То ли наше хорошее настроение было причиной, то ли изголодались мы по задушевному разговору, или, может, потому, что, впервые надолго оставшись один на один, почувствовали сердечное расположение друг к другу, но мы просидели всю ночь. О чем только не говорили!
— Ты думаешь, я доволен тем, что сделал?— говорил Зарецкий.— Нет, гордиться нечем. Еще далеко до того, чтобы можно было сказать самому себе, что ты писатель. А нам ведь особенно трудно, потому что у нас нет ни школ, ни традиций. А значит, не имеем мы и профессиональной культуры. И неудивительно, что и пишем мы еще не совсем складно и ошибаемся порой. Жаль только, что критика считает себя непогрешимой. А она ведь тоже еще в пеленках.
Мы вспомнили Янку Купалу и Якуба Коласа. Поговорили о том, что традиции в нашей литературе как раз закладывают они. Что они наша гордость и слава. Что они истинно народные писатели и от них будет вести начало наша современная литература. Удивлял нас Змитрок Бядуля. Еврей по национальности, он так любит патриархальную Беларусь и так глубоко понимает природу крестьянской души. Вспомнили Платона Головача — искреннего художника и добросовестнейшего человека. Кузьму Чорного — необычайно самобытного, глубоко национального писателя, которому суждено стать нашим Достоевским или Бальзаком. Но Зарецкий незаметно возвратился к прежней теме.
— Меня много критиковали, и часто это было справедливо, ничего не скажешь. Моя беда в том, что я показываю интеллигентов, которым пришлось самим разбираться в революции и либо погибнуть, либо прийти к признанию ее. Это им давалось нелегко, отсюда и трагизм и надломленность души. Но я художник и не имею права выбирать, о чем выгодно и о чем невыгодно писать, пренебрегая исторической правдой. И наконец, все трагическое во все времена давало самые высокие образцы искусства, отражало, если можно так сказать, самые высокие устремления человеческого духа. Можно привести в пример Шекспира, Пушкина, Толстого. А революционную эпоху вообще невозможно представить без коллизий.
Мягко постукивали колеса, за окном была черная ночь. Иногда у самого стекла в свете от нашего окна появлялся клубок сизого дыма, он то прилипал к вагону, то вдруг откатывался, подхваченный ветром. Людей стало много, вагон наполнился голосами, звоном бокалов, папиросным дымом. Вино оказалось слабым, официантка любезно принесла коньяку.
— Ты видел ту женщину на заводе?— вдруг спросил Зарецкий.— Ту, которая сразу, как войдешь, работала у окна, уже немолодая. Видел ее лицо? Какое удивительное лицо! На нем написано все: и ее духовная красота и страдания. Оказывается, она тоже была в армии, даже немного
знает меня. Теперь у нее двое детей, трагедия в семье, она одинока. Я очень жалею таких женщин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122