ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Когда возбужденный непривычным напитком и всем происходящим Годердзи спускался по парадной лестнице роскошного особняка, принадлежавшего в недалеком прошлом управителю Сацициано, князю Давиду Кирилловичу, он услышал слова (вероятно, намеренно громко сказанные), от которых сердце у него екнуло: «Видать, не все ладно у меньшевиков, коли князь Магалашвили с бывшим своим курьером, вчерашним голодранцем, шампанское распивает».
Настроение у Годердзи и вовсе испортилось после встречи и беседы с тестем.
Узнав, каким манером записали зятя в Грузинскую гвардию, Какола рассвирепел, всякую власть над собой потерял. Куда только подевались его степенность и солидность! Бывший староста от бешенства бегал взад-вперед по комнате, орал, брызгал слюной:
— Дьявол их побери, и одних, и других, и этих, и тех! И самодержавие, и меньшевиков, и большевиков, будь они все трижды прокляты вместе со всякими временными правительствами! — гремел Какола.— Мы — крестьяне, наше дело — земля! Не лезь ты в их свару, чтоб они провалились все к чертям, и одни, и другие, и третьи!
Но уже было поздно: Годердзи Зенклишвили чуть не силком увезли в Тбилиси, поместили в Сабурталинские казармы и начали обучать артиллерийскому делу.
Муштровали недолго, но рьяно. Ни днем, ни ночью покоя не было. Спали стоя, как лошади.
Промчались, пронеслись галопом дни учебы на батарее артиллерийского дивизиона Грузинской гвардии. Присвоили Годердзи звание младшего командира и отправили его на фронт, воевать с турками.
Видно, сам бог хранил богатыря самебца — пуля его даже не царапнула.
В полной сумятице и неразберихе наступил февраль 1921 года.
Артиллерийская часть, в которой служил Годердзи, целиком перешла на сторону Советской власти, и Годердзи Зенклишвили стал бойцом Красной Армии. Надели ему на голову буденовку, произвели во взводные командиры, предложили отправить на учебу в Тбилиси во вновь организованную школу красных командиров.
Но не хотел Годердзи никакой учебы, домой рвался
Там ждала его Малало
Там шумела Кура.
Там его фруктовый сад, заложенный несколько лет тому назад на бывшей пустоши, этим летом должен был дать первый урожай.
Там были дорогие могилы матери и бабушки.
В начале лета с грехом пополам добрался он до деревни.
Долго-долго стоял на горе Абибо Нэкресели и созерцал родное Самеба.
Слезы сверкали в его глазах — слезы радости.
Был послеполуденный час. Позолоченная солнцем Картлийская долина переливалась многоцветьем красок. Все вокруг так буйно зеленело, что и самое черствое сердце оттаяло бы от этой красоты.
По ту сторону холма серебряным поясом извивалась Кура. Отсюда она казалась неподвижной, как небрежно брошенная на землю лента. На севере горизонт замыкали сине-лиловые кряжи Кавказского хребта. В золотистой дымке тускло блистали снеговые вершины, и среди них взор Годердзи сразу выделил Казбеги — самую величественную. На юге чернел родной Триалетский хребет. Дальние селения, разбросанные там и сям, казались не настоящими, а нарисованными на холсте.
Годердзи поглядел на Кинцвисское ущелье, туда, где, по его расчетам, должен был находиться древнейший Кинцвисский храм Николая Чудотворца — главная святыня их села и всей Внутренней Картли. Годердзи трижды истово перекрестился и возблагодарил Кинцвисского ангела-хранителя за то, что вернулся на родину живым и невредимым.
Малало так рыдала, словно мертвым внесли его в дом.
Еще не очнувшемуся от переживаний и волнений Годердзи деревня показалась обнищалой и разоренной. Скот поредел, пашни обратились в пустоши, мужчин стало много меньше, старики еще более одряхлели, но кроме бедности в деревне угнездилось какое-то напряженное ожидание — самебские семьи ждали возвращения ушедших на войну.
Могилы матери и бабушки заросли крапивой...
Многие сверстники Годердзи либо погибли, либо пропали без вести.
И все-таки молодой Зенклишвили ощутил в этой нищей, потерявшей более трети мужского населения деревне некий новый дух, новую энергию, пробудившуюся в народе.
Над деревенской канцелярией, на балконе которой любил сиживать, заложив ногу за ногу и покуривая дорогие, с длиннющим мундштуком папиросы, Сосо Магалашвили, ныне красовалось знамя, и ветер колебал выгоревшее на солнце красное полотнище.
Над входной дверью, поперек, натянута была выкрашенная в красный цвет бязь, и на ней крупными белыми буквами было намалевано: «Самебский ревком». На самой двери, на синей бумаге, еще надпись. «Комячейка»,— прочел Годердзи. Непривычное слово!..
Какола показался ему удрученным и надломленным. Будто становая жила у старика надорвалась...
Прижав к своей тощей груди могучую волосатую руку Годердзи, он долго стоял так, замерев. Наконец заговорил. В который раз уже вспомнил двух сыновей, убитых на русско-германском фронте, горестно вздыхал, плакал, бил себя по голове...
Потом пожаловался, что отобрали принадлежавшие ему земли и передали его же батракам.
Потом, проклиная всех и вся, возмущался, что угнали весь его породистый скот, кроме двух коров и пары быков, что конфисковали запасы зерна, даже на семена и то не оставили.
Вдоволь напроклинавшись, он предал анафеме всех самебцев: «Не слыхал и не видал таких зловредных, таких жадных на чужое добро людей, какие сейчас пошли».
Годердзи стало жаль старика. С грустью смотрел он на его шею, некогда крепкую и сильную, теперь тощую, опаленную годами и солнцем, изборожденную морщинами, натруженную, точно выя подъяремного буйвола. Весь он как-то уменьшился, усох, словно зачерствевшая корка хлеба, в глазах — страх, в движениях — несвойственная ему суетливость.
Смотрел Годердзи на тестя, и перед ним вставал прежний Какола — высокий, осанистый, суровый и неприступный, с неизменным Георгиевским крестом на груди и островерхой каракулевой папахой на голове.
Теперь креста не было, но место, где много лет носился царский орден — предмет зависти и восхищения односельчан,— четко обозначалось: выгоревшая, вылинявшая ткань чохи сохранила в том месте свой изначальный синий цвет.
На плечи его был наброшен короткий овчинный жилет, но старика все равно донимал холод.
Он увел зятя в виноградник и здесь, укрывшись от настороженных взоров домочадцев, стал изливать душу. А накопилось, наболело у него на сердце много чего. Горечь, обида, боль, заботы, страх, недоверие, сомнения, злоба — все, что наслаивалось в течение долгих лет, чего он никому еще не поверял, не открывал — вылилось, выплеснулось сейчас горьким потоком.
— Видишь,— говорил Какола, по обыкновению воздевая кверху указательный палец,— не обманывали, не лгали священные книги. Скажу тебе откровенно, раньше ведь читал их, а не верил. Теперь же иначе читаю — углубился я в них, читаю, и размышляю, и вижу вдвое больше против того, что до сих пор видел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127